top of page

Грузинский блокнот

Фото автора: Татьяна ВольтскаяТатьяна Вольтская


Читайте полностью очерки Татьяны Вольтской, опубликованные в 3 номере «Тайных троп» в PDF:




Последний звонок


Чуть ли не первое место, где мы с Ваней оказались в Тбилиси, был стеклянный мост через Куру. Вообще-то я не люблю прозрачных изысков на грубых железных трубах, но этому мостику не откажешь в обаянии. Говорят, когда его строили, многие были против, оно и понятно – перекрывает вид на реку, и вообще, чужой всему остальному, древнему. Но мостик явно прижился. Вода под ним суровая, мутная, быстрая, но всё равно его стеклянная душа с ней перекликается, а под изогнутой мечтательной крышей светится уют. Прохожие норовят здесь задержаться, фотографируются, слушают уличных певцов или просто задумчиво стоят, глядя на реку.


Так и мы с Ваней стояли в моё первое утро в Тбилиси. Ваню на границе пропустили сразу, и он приехал ещё накануне, а меня потерял, потому что у меня не включился роуминг, Ваня здорово переволновался, и теперь как будто обрёл меня заново. А я именно здесь, на этом лёгком стекле, вдруг ощутила, что нетопыриные крылья чекистов, сгустившиеся на границе, перестают клубиться за спиной. Стеклянные перила холодили руки, чувство внезапной свободы оглушило, брызнули слёзы. С тех пор мы много раз переходили по этому мостику на левый берег, и каждый раз я вспоминала это чувство свободы и эти слёзы – как в детстве от глотка лимонада, брызнувшего в нос.


◇ ◇ ◇

Стеклянный мостик – место туристическое, от него рукой подать до фуникулёра, тут часто кто-нибудь поёт, положив перед собой шляпу или коробочку для мелочи. Певцы сменяются один за другим, а в парке, в нескольких шагах от мостика, сидит гитарист, всегда один и тот же. Это виртуоз. Из-под его пальцев льётся поток мелодий, звук усиливается колонкой, стоящей на скамейке. Но однажды я заметила, как виртуоз отвлёкся от своей гитары – и пока он, не торопясь, поправлял аппаратуру, музыка лилась из динамика, как ни в чём не бывало.

Так вот оно что – гитарист, оказывается, жулик, он только перебирает пальцами, а искусная игра – это просто запись. Я смотрела на него в упор, но он и ухом не повёл – подумаешь, его бизнесу моё маленькое открытие не помеха. Я усмехнулась и пошла дальше, позавидовав невозмутимости делового человека.

◇ ◇ ◇

Есть в Тбилиси несколько загадочных строений, смысл которых так и остался от меня скрыт. Пройдя по стеклянному мостику, попадаешь в парк, свернёшь направо – окажешься на Авлабари, свернёшь налево – наткнёшься на два гигантских стеклянных раструба, сползающих со скалы в заросли можжевельника и туи. Видимо, предполагалось, что это выдающееся достижение архитектуры должно служить каким-то высоким общественным целям, но, сколько мы с Ваней ни ходили вокруг стеклянных рогов изобилия, не заметили внутри никакой жизни, кроме мутного пыльного воздуха и бесконечного пологого спуска в глубине. И даже когда мы прошли по верхней дороге мимо оснований этих раструбов, стеклянные двери тоже оказались мёртвыми, а в боку обнаружилась дыра, забитая фанерой. Как-то, проезжая мимо на такси, я спросила – что это такое, и шофёр сделал рукой замысловатый жест: «Никто не знает!»


Много позже тайну серебристых призраков открыла мне Нана: оказывается, при Саакашвили здесь замышляли сделать какой-то невероятный современный театр, это был дорогой проект, но построить успели только внешнюю оболочку.

– А теперь стараются уничтожить всё, сделанное Саакашвили, и этот театр тоже забросили, специально, хотя жалко, столько денег уже потрачено, – говорит Нана.


Хотя от ультрамодернового проекта я не в восторге, но теперь и мне жалко – а что, я бы сходила в такой театр, даже просто из любопытства. Я ловлю себя на чувстве досады – лучше бы я по-прежнему пожимала плечами при виде неопознанных марсианских раструбов и не думала о нерождённом театре – вот уж, действительно, многие знания – многие печали.


Второе таинственное здание – Дворец юстиции. Его назначение как раз понятно – говорят, там всё так удобно устроено, что пришедший гражданин может без труда получить все нужные документы и справки в одном месте. Если это правда, можно только позавидовать мудрому устройству грузинской бюрократии. Стеклянные стены меня не удивляют – должно же что-то напоминать государевым людям о бренности всего сущего. У меня только один вопрос – зачем было накрывать их крышей, настолько похожей на семейство бледных поганок на тоненьких ножках? Мучительные размышления подтолкнули меня к выводу, что это промысел Божий: так смиряет Господь служителей государственной власти, чтобы не надмевалось сердце их. Выйдет такой служитель из дверей своей могучей конторы, поднимет глаза на бледные поганки и смиренно вздохнет – нет, он такой же, как эти прохожие, идущие навстречу, не лучше и не хуже.


◇ ◇ ◇

Конец мая – время последних звонков. По улицам ходят стайки школьников, на мальчиках белые рубашки, разрисованные и раскрашенные от руки. Мне неловко их пристально рассматривать, но краем глаза я вижу россыпи смешных картинок и подписей одноклассников. Это забавно и мило, жаль, что у нас нет такой традиции – представляю, как интересно будет рассматривать эти рубашки лет через 20-30. Школьники идут по Авлабари, справа на стенах – виноградные плети и вспышки роз, слева – крутой склон, за который изо всех сил цепляются отвесные улочки, падающие к Куре. Ветер, почти ураганный, яростно мешает в воздушном котле гроздья спутанных проводов, взбесившееся бельё во двориках, ветки платанов и хлопающие белые рубашки, как будто пытаясь сорвать их с выросших мальчиков.


Я смотрю на них и ещё не знаю, что в эти же дни фотограф из Ивано-Франковска Станислав Сеник снимает их сверстников, черниговских выпускников – на фоне их разрушенного города. У них тоже через плечо шёлковые ленты, только за спиной – разбомбленные дома, сгоревший российский танк, разбитые улицы, по которым они ходили в школу, остов торгового центра, куда они любили забежать в выходной. Вот три девочки стоят в развороченной панельке, от квартиры осталась пара стен и пустое окно, вот мальчик курит на фоне надписи «Проход заминирован», вот три парня держат на руках одноклассницу перед закопчённой стеной в пробоинах, вот стайка ребят видна в окно сожжённой машины, вот другая стайка задрала головы и смотрит в небо сквозь искорёженную лестницу, как сквозь скелет динозавра – в динозавтра, устроенное российским соседом.

Тень этих фотографий, как тень от облака, легла на сияющих тбилисских выпускников – я гоню её прочь, и она нехотя отползает. Но не совсем.


А вдруг это измена?


Остаться в Тбилиси мы не можем – дорого. Цены на квартиры баснословные – говорят, в первые дни войны приехало слишком много богатых русских, которые сами предлагали платить дороже, так что некоторые хозяева ради невиданных денег даже выгнали прежних съёмщиков, грузин. Верить в это не хочется, но что делать, если уж «весь род людской чтит один кумир священный», вряд ли тбилисцы – исключение. Поэтому мы уедем в Батуми, там дешевле, но на всякий случай знакомые знакомых дали нам телефон – недорогая квартира на улице Сундукиани будет свободна с ноября. В первый раз мы с Ваней долго плутали, идя туда по верху, с Авлабари, но никого не застали, а теперь я иду одна, созвонившись с хозяйкой.


Подземный переход, который мне вчера показал Ваня, весь разрисован – могучие рыцари борются со страшными зверями или тоскуют в пустыне, уронив голову на руки, но в одном бетонном коридоре – только надписи: это чёрная книга обид, нанесённых Грузии Российской империей. Дата – уничтожение очередных свобод – дата – уничтожение. Сначала на грузинском и английском, потом только на грузинском. В этом коридоре мне грустно и неуютно, так что я поскорей выхожу наверх и иду по набережной к Сухому мосту.


Говорят, там бывает замечательная барахолка, но нам не везёт – как ни придём, застаём только её следы: то дождик, то слишком поздно. Сейчас не дождик и не поздно, но барахолки всё равно нет – не судьба. Гений места, однако, витает где-то рядом – на круглой площади сидит на асфальте мужик перед раскрытым чемоданом, полным кроссовок, рядом сосредоточенно прыгает на одной ноге покупатель – примеряет башмак.


Квартира на Сундукиани выходит в прелестный дворик с розами, виноградом и агавами, но на деле оказывается хостелом: две комнатёнки с голыми стенами и двумя узкими солдатскими койками в каждой. Зимой, без роз и винограда в окне, тут вообще сойдёшь с ума. Что ж, забудем.


◇ ◇ ◇

От Сухого моста к нам домой ведёт длинная улица с неприметными коричневыми зданиями – закопчённый кирпич, какого много на петроградских рабочих окраинах. Только у нас это, в основном, могучие фабричные здания, которые не смогла сокрушить даже лютая советская бесхозяйственность, а тут – небольшие домики в один-два этажа с фигурными решётками на окнах, из-за которых пялятся на прохожих неподвижные дымчатые кошки.


Улица длинная, где начинается Авлабари, я не знаю, но подозреваю – что там, где провода на столбах становятся гуще. Провода на грузинских улицах вообще ведут себя без лишней чопорности – где-то мечтательно провисают, где-то экстатически нарезают круги между столбами, а иной провод, отчаявшись найти себе место в жизни, падает отвесно прямо перед носом, как бы приглашая проверить – дернёт тебя током, или это он так, пошутил. Так вот, чем ближе к Авлабари, тем отвязанней становятся провода. Вот он, мой любимый перекрёсток, где они устроили настоящую вакханалию, хлыстовское радение – целое воронье гнездо накручено вокруг столба, длинные космы тянутся во все стороны. На кирпичной стене синий почтовый ящик, фонарь – и чёрная гроздь проводов, с которой сцепилась жилистая виноградная лоза. Чем ближе к рынку, тем больше столбов с проводами, сгустившимися в залихватские клубки – будто пьяный электрик скакал и плясал тут по ночам, запутывая всё вокруг.


Дворики Авлабари тоже отличаются от обычных тбилисских двориков, вместо патриархальной милоты в них царит анархия бедности – рассыпающиеся бетонные стенки, ржавые железные листы, кривые штыри арматуры, провалившиеся крыши пристроек, сгнившие перила галерей, остатки асфальта – и всепобеждающее бельё, как знамя в руках знаменосца, уже раненного, но ещё не упавшего, нет. Сколько таких же убитых дворов теснится где-нибудь в средней полосе России, да хоть в нашем любимом Кобрино – заверни только за магазин «Май», а ещё лучше – к общественной бане с такой огромной пробоиной в стене, как будто наша доблестная артиллерия на минутку отвлеклась от Харькова, – но там эти дворы наводят тоску, а здесь почему-то нет. То ли виноградные побеги так нежно обвивают ржавое железо и мятые водосточные трубы, то ли розы так горячо пульсируют у стены, пробегая кровью по воздушным венам, то ли невидимый знаменосец так высоко поднимает плещущее бельё – но при виде этих дворов сердце обливается светом, а не отчаянием.


◇ ◇ ◇

Чем дольше я хожу по этим дворикам, тем явственнее чувствую, как внутри зарождается тёплый сгусток, еле заметное движение, ещё не волна, но уже рябь, ещё не любовь, но её предвестье. Я понимаю, что сопротивление бесполезно, что как ни насильственно было моё появление здесь, но ход вещей изменить невозможно – душа не может не потянуться навстречу Тбилиси. И тут же ловлю себя на ревнивом чувстве – а как же твой город, твой единственный, твоя плоть и кровь? Уж не изменяешь ли ты ему? Стоило тебя поманить гладким стволом чинара, черносливом брусчатки, бельём на кружевных балконах – и ты уже размякла, завиляла хвостом, побежала.


Нет, ещё не побежала, но уже знаю, что, уехав отсюда, буду тосковать по этим петлистым дворам и платанам, которых я не хотела видеть, а вот теперь… И всё-таки это не измена. Когда рождается второй или третий ребёнок, это ведь не значит, что ты отбираешь любовь у первого и второго – нет, просто любви становится ещё больше.


Об этом говорит и мой любимый Клайв Стейплз Льюис в своих трактатах, и авлабарский торговец чачей и домашним вином: вот он стоит, широко распахнув багажник, у прилавка из доски и двух табуреток, вот он расставляет на нём сначала золотистые, а потом прозрачные бутылки – как будто не для продажи, а для того, чтобы подтвердить эту нехитрую мысль.


Зеркало и прихватка


Выходя из вагона метро, вижу краем глаза, как двое мальчишек вихрем несутся к поезду, мечутся по перрону, заскакивают в разные вагоны, один, распялив телом закрывающиеся двери, истошно зовёт второго, а тот уже принял судьбу и не рыпается. Первый отрок ещё довольно долго раздирает двери, как Самсон – львиную пасть, но, к моему удивлению, никто не возмущается, не поучает нарушителя, не хватает за плечо: «А ну-ка, давай отсюда, ты тут не один!» Машинист не гудит в микрофон: «Не держите двери, не мешайте отправлению поезда», все совершенно спокойны, и не каменным спокойствием, чреватым взрывом злобы, а дружелюбным – все как будто понимают мальчиков и даже сочувствуют их игре.

Поскольку рифма – закон жизни, на выходе встречный эскалатор выносит ещё одну парочку сорванцов, которые с гиканьем и смехом – не бегут, а лихо съезжают по поручням, как будто это не объект повышенной опасности под названием метро, а школьная лестница. Я замираю в ожидании суровых санкций – вот сейчас тётенька в прозрачном пузырьке внизу просто лопнет – бежать по эскалатору запрещается, съезжать по поручням запрещается, и пассажиры зашипят и схватят мальчишек за руки: «Вы что, калеками стать хотите?!» Но ничего подобного – женщина в форме спокойно смотрит вверх, пассажиры невозмутимо едут вниз, маленькие джигиты, хохоча, доезжают до вестибюля станции «Авлабари». Вспыхнувшая в уме привычная картинка публичного избиения младенцев рассыпается в прах.


Я улыбаюсь: да, это не Россия, где стая взрослых рефлекторно кидается покусать расшалившихся щенков, поставить на место, дать понять, что они щенки. Самоутвердиться за счёт щенков: я взрослее, значит, лучше. Да если им позволять, тут такое начнётся… А вот не начинается. Дети ведут себя, как дети – да, кто-то иногда капризничает и канючит, но нет такого движения у родителей – дёрнуть изо всей силы за руку и заорать. Только один раз видела разговор на повышенных тонах мамы с детьми, когда те не могли поделить самокат – ну, что ж, бывает. И то – видно было, что она не командует: «Поставили самокаты, пошли пешком!» – а упорно втолковывает каждому – что, как и почему, объясняет, а не приказывает. Я ловлю себя на мысли, что здесь у меня совершенно исчезло острое желание немедленно отобрать детей у половины родителей, приласкать, утешить, спрятать и сделать так, чтобы они больше не росли среди этого мата и затрещин.


Да, Грузия – не Россия. Я улыбаюсь про себя, и радуясь, и печалясь одновременно.


◇ ◇ ◇

В петербургские парадные теперь не зайдёшь, если ты не бомж и не рекламный агент, знающий наизусть все кодовые замки и умеющий договориться с домофоном. А в тбилисские – пожалуйста: шагнёшь – а там роспись на потолке, или мозаика на полу, или белая лестница, пронизанная такими тягучими лучами, что мраморные ступеньки кажутся сахарными.


В один такой дом нас завёл Саша Сватиков, правда, там кодовый замок как раз был, но мы дождались, пока его откроет какая-то ловкая девушка. Дом тут же развернул зелёные клавиши дворцовой лестницы, загордился пышными узорами на стенах и потолке – будто нам выдали очки при входе в Изумрудный город. Мы поднимаемся – и откуда-то сверху выходит старушка в светлом пламени рыжих волос, похоже, следившая за нами в дверную щелку, и начинает увлечённо показывать венецианское зеркало XVIII века, с лёгкой дымкой в глубине и трещинкой в уголке.


– Когда к настоящему зеркалу поднесёшь свечу, в нём должно отразиться семь язычков пламени, – объясняет старушка, – и так всегда и было, пока дураки-музейщики не поддели зеркало ломиком, чтобы вынуть из стены – отсюда и трещинка, видите? И теперь в нём отражается не семь язычков, а только шесть. Тут недавно кто-то зажёг свечку…


Старушка стрекочет, а я почему-то вспоминаю заброшенный храм огнепоклонников на Бетлеме. Мне не хочется плавать в зеркальной дымке, я смотрю на уродливую фанерную загородку, вспухшую на лестничной площадке.

– А это, – говорит старушка, – мы коммунальную кухню делили, дрались за нее, чуть ли не поубивали друг друга.

– И что, никак её не убрать теперь?

– Нет, никак.

Да, многие тбилисские особняки, как и петербургские, прячут в своих запутанных внутренностях лютые коммунальные беды, с символом унижения – общим сортиром на пять (десять, пятнадцать) квартир в конце коридора. Мне не надо туда заходить, я и так знаю, что коридор узок, полутёмен и обязательно покрашен оскорбительной для глаза краской – иначе не бывает по законам жанра. А вот входные двери в Тбилиси сохранились гораздо лучше, чем в Петербурге. Такое впечатление, что у нас большевики методично вышибали их сапогами, улица за улицей, дом за домом, и теперь на их месте – страшные железные заплаты с домофонами. А здесь почти все двери – старые, резные – впрочем, говорят, люди их сами восстанавливают.


Я выхожу на длинную галерею, тоже, видимо, общую для нескольких квартир, с множеством высоких дверей и чуткими струнами верёвок, сбегающих в солнце и виноградные листья. У просторных балконных рам затейливая расстекловка – с большими шестиконечными звёздами наверху. Огненная хранительница зеркала быстро раскладывает на перилах старые книжки – посмотрите, может, какие-то понравятся – и маленькие круглые кошелёчки и прихватки, связанные крючком, одну из которых нужно купить, уходя, за 5 лари.


На зеркало я не оборачиваюсь – а вдруг там, за моей спиной, заклубятся ещё шесть моих отражений и поманят туда, куда я вышла однажды из поезда, на Большой канал, который сразу же прыгнул мне на плечи и застегнулся, как лягушачья кожа, когда-то давно сожжённая в печке и вдруг нашедшаяся. В этом городе, полном зелёной воды и заплесневелых дворцов, я не могу заблудиться – и не заблудилась, хотя никогда не видела его раньше. Просто он нарисован на изнанке моей души – со всеми колоколами, вёслами, волнами, в изнеможеньи целующими берег лагуны, крысами, опустившими в канал чешуйчатые хвосты, пылающей преисподней стекольных мастерских, лёгкой лодочной шелухой, мускулистой водой, в одно мгновение выступающей из люков и хватающей тебя за щиколотки мускулистыми пальцами. Я ходила наощупь, развязывая узелки мостов, повторяя наизусть приключения площадей, и холщовые тенты кафе наливались светом на ночной площади, и незнакомый официант провожал меня до угла – на всякий случай – ваш отель вон там. Хорошо, что это длилось всего два дня, иначе бы лягушачья кожа приросла, и я бы до сих пор собирала мелкую блескучую рябь, рассыпанную вдоль набережной, ступив на которую, исцелиться невозможно.

Вот поэтому я и не оглянулась на венецианское зеркало, висящее над волнами зелёной лестницы, а круглая прихватка за 5 лари, связанная крючком, лежит у меня на кухне, как зелёная капля.


Грибоедов


Не могу уехать из Тбилиси, не взглянув на могилу Грибоедова. Меня предупредили, что теперь фуникулёр не останавливается у храма святого Давида, и я решаю подняться на Мтацминду, чтобы оттуда спускаться пешком. На маленьком фуникулёре, который у нас рядом с домом, мы с Ваней уже прокатились – до ботанического сада, дивного, кстати, с многоярусными тропинками, водопадами и коварным деревом в белых цветах: потянешься к нему носом – и отшатнёшься от запаха тухлой рыбы. Тогда мы скользили над городом внутри круглого мыльного пузырька, а теперь я уже минут десять переминаюсь в душном трамвайчике, томительно неподвижном. Наконец, он трогается вверх по отвесной горе, чья шерсть свисает по сторонам колючими зелёными клоками.


Хорошо, что на горе нет музыки. В России бы обязательно была – как без неё в парке аттракционов, неуместнее которого здесь трудно что-то представить. Подойдёшь к обрыву – и видно, какой на самом деле большой Тбилиси, по сравнению с тем старинным пятачком, на котором мы вертимся там, внизу. И насколько эти огромные серые облака спальных районов, медленно текущие по холмам, – всё же меньше того пятачка, где можно стоять часами, рассматривая голову фавна над окном, чугунное литьё ворот, побег улицы – влево и вверх, старика на плетёном стуле в стеклянном гнезде балкона. Так вот мелкие, но сплошь расшитые шёлком и бисером лоскутки Европы – больше серых российских простыней с грубым плетением еловых волокон, мокрыми пятнами пустырей и болот. Всё же пространство не так просто, как кажется, сколько бы Бродский ни подчинял его времени, – у него тоже есть свои тайны, и нам не угадать, почему большое вдруг оказывается малым, а малое – большим.


Я вот, например, только сейчас осознала, что грузин так мало – Google равнодушно выдал число 3 миллиона 714 тысяч. Ничего себе – а мне всегда казалось, что их много – и горы, и вино, и «Цвет любимый, синий цвет», и «Соловей пред Автандилом был сове ночной подобен», и Нина Чавчавадзе, и Багратион на Бородинском поле, и грузинская кухня, и Пиросмани, и Данелия, и Габриадзе, и «Виноградную косточку в тёплую землю…», и грузинское пение, от которого замирает внутри. Да что князья, если сапожник, сидевший в будке на нашей улице, в которого я в свои пять лет была влюблена, тоже был грузин! А «На холмах Грузии…», где ударение, перебежавшее на о, сделало слово похожим на холм, всхолмило его – и всё стихотворение полетело вверх, на недосягаемую высоту, и никто до сих пор не знает, «как это сделано», ясно только одно – что Грузия встала перед Россией и отразилась в ней, и Россия замерла, очарованная, и тоже отразилась в Грузии, и их отражения смешались и побежали по стенам. А Демон? Каким же магическим шаром оказалась Грузия для Лермонтова, который склонился над ним и отразился в облаках, плывущих над горами, а Врубель склонился над отражением Лермонтова – и оба рухнули в пропасть, в шелестящие ледяные осколки.


◇ ◇ ◇

Я иду по Мтацминде, стараясь не замечать идиотских аттракционов. На скамейке сидят школьники, кто в красных шёлковых лентах через плечо, кто в белых рубашках, разрисованных одноклассниками, – у них последний звонок. Парк скоро кончается, и молодой охранник, нетвёрдо знающий по-русски, показывает, как пройти к пешеходной тропе – к храму Давида. Я возвращаюсь назад по серпантину, влезаю в колючки под смотровой площадкой, слова «Грибоедов» не знает никто, все знают только «Пантеон», наконец, бабушка, торгующая надувными шарами, машет рукой прямо перед собой – тропа там. Кажется, мои ноги всё ещё помнят пологие каменные ступени, набегающие, как волны, отвесные деревянные лесенки с провалившимися досками, и опять ступени, и опять лесенки, поворот за поворотом – похоже, эта гора никогда не кончится.


◇ ◇ ◇

Из скалы прямо за стеной храма бьёт родник, к нему подходит крепкий мужичок, истово моет руки, заговаривает, представляется Михаилом. Просит подождать – вот сейчас он возьмёт ключи во втором храме и откроет третий – со святым источником внутри. Я жду. Михаил не спешит – заговаривает с двумя девушками, сидящими на скамейке, приглашает их тоже, спрашивает, откуда они – из Киева. В полу маленького храма течёт ручей, забранный стеклом. Вместо апсиды – опять же за стеклом – небольшой грот с озерцом, стены – в цветных полосах от воды, капающей отовсюду. Перед стеклянной стеной – металлический резервуар со ступеньками, уходящими в воду. Михаил объясняет, что окунуться можно только по благословению настоятеля монастыря и только православным. Своды храма покрыты мозаиками, которыми Михаил очень гордится и правильно делает – они действительно прекрасны. При этом они совсем новые, но мастера явно учились на древних образцах.


Дав нам полюбоваться, Михаил предлагает выпить воды из железной кружки и написать записки. К этому вопросу он подходит обстоятельно, поясняя, что монастырь живёт добровольными пожертвованиями, и упирая на то, что мне как православной – зелёная улица, а вот девушкам из Киевского патриархата – отнюдь нет. Мне неприятна непрошеная привилегия, да и записки я писать не собиралась, но, уже уйдя и чувствуя спиной разочарование Михаила, возвращаюсь и всё-таки пишу записку, пока он объясняет кому-то, что вон там есть совсем маленький храм, а в нём источник, целебный для глаз: промоешь – и… Но этого я уже не слышу.


Храм святого Давида, в котором отпевали Грибоедова – снаружи розоватый, с характерной острой крышей, а внутри – тёмный, туманный. Молодые родители что-то вполголоса обсуждают со священником – похоже, собираются крестить девочку, сидящую на шее у отца. Я тихонько выхожу и спускаюсь на один виток дороги – к основанию храма. Там – зарешечённый склеп с двумя чёрными надгробиями – его и её. Долго-долго стою у решётки, переводя глаза с одного на другое. Мраморный ангел в отчаянии припал к кресту, вцепившись в него обеими руками. А у неё не осталось даже ребёнка, за которого можно было ухватиться – лаская, вглядываясь, выискивая его черты. «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя?» На 28 лет пережила, но какое это имеет значение? Узенький пятачок брака длиной в три месяца – больше пустого пространства остальной жизни, как маленький старый Тбилиси больше огромного нового города, как любовь больше смерти, и только любовь не больше любви, и Грузия не больше России, и Россия, всё ещё не надевшая траур по самой себе, не больше Грузии.


«Земли девической»


Завтра мы уезжаем в Батуми. То есть я думала, что сегодня, но, по счастью, переспросила у хозяйки – оказывается, всё-таки завтра, и внутри что-то подпрыгнуло: ещё один день в Тбилиси. Значит, мы успели его полюбить, хотя из кафе наискосок от нас и лились каждую ночь бурные танцевальные рулады, а из душа упорно лился почти кипяток.


Привожу Ваню в монастырский садик с башней над обрывом – я сюда пару раз забредала, а он умудрился так и не побывать, хотя круглая площадка с резной голубой крышей парит прямо у нас над домом. Здесь, как успела поведать мне Инна Кулишова, некая царица, имя которой я сразу же забыла, часами высматривала, не возвращается ли с войны её муж, а теперь вот мы смотрим на город сквозь деревянное голубое кружево – и никого не ждём. Ваня с восхищением гладит огромный кипарис с ветками, растущими прямо от земли, и я, собезьянничав, тоже провожу рукой по жёсткой густой шерсти. Кипарис кажется медведем, вставшим на задние лапы, и шерсть у него такая же – а впрочем, я никогда не гладила медведей.


Потом мы идём в дом древнего колха, где конус крыши над очагом похож на еловую шишку, вывернутую наизнанку, выходим к маленькой церковке, где во дворе спит белая алабайка, и сворачиваем на длинную улицу – это уже Метехи – тянущуюся вдоль реки до развалин крепостной башни. Внизу крошечная смотровая площадка, но там, прислонясь к решётке, целуется парочка, и мы, миновав дыру, откуда несёт затхлостью и мочой, поднимаемся выше, к сточенным башенным зубцам. Отсюда видно, как река, ползущая далеко внизу, постепенно стряхивает с себя город и поворачивает направо. Понятно, почему здесь стоял дозор – если по воде вздумает подняться враг, его будет хорошо видно. Спустившись, мы оборачиваемся – те двое всё ещё целуются.


◇ ◇ ◇

От Петербурга до Тбилиси мы проделали тысячи три километров, так что ещё 300 от Тбилиси до Батуми – это явно не подвиг. Но я устала от дороги. К тому же, я человек оседлый, и когда жизнь начинает вытягивать из мохнатого брюха бесконечную асфальтовую нить, я чувствую себя мухой, застрявшей в паутине. Утешает одно – вместе со мною в ней запутались горы. Сидя за рулём, невозможно не замечать их красоту – но и быть с ней заодно тоже невозможно. Она скользит по краю глаза, волнует, манит, но впереди тащится вереница фур, и ты думаешь не об открывшемся ущелье – одно такое увидеть и умереть – а о том, когда же ты обгонишь эту смрадную кавалькаду. И только иногда, как бы украдкой глотнув взглядом круглые конусы, чередования пушистых складок и ложбин, вдруг задохнёшься от внезапного узнавания-­озарения – «Земли девической упругие холмы…» – только Тот, Кто эти холмы лепил, мог вложить такие слова в смертные губы.


◇ ◇ ◇

Никогда не думала, что чайки могут издавать такие невероятные звуки – не только сварливые вопли, но и крики страсти, мяуканье, квохтанье, блеянье и даже лай. В Батуми мы живём на 12-м этаже, как раз вровень с чайками. На наших глазах они рассаживаются на ночёвку на красной крыше соседней 9-этажки, а часа в 4 утра начинают подбрасывать в воздух первые пробные всхлипы, по которым я понимаю, что надо срочно кидаться в койку, иначе завтрашний день рискует погрузиться в туман.

Наша норка встроена в огромный 18-этажный блок буквой «П», под которым, говорят, должны были вырыть подземный гараж, но что-то пошло не так, и теперь сотни три машин теснятся во дворе такими плотными рядами, что я, чудом втиснув туда свою, трижды подумаю, прежде чем куда-то поехать. Часто я наблюдаю, как малыши из детского садика в другом крыле дома гуляют на балконе – им не осталось и клочка места в огромном дворе, а ведь наверняка тут была запланирована красивая детская площадка – но… видно, рука строителей с легкостью находит руку отцов города не только в России.


В Петербурге у нас нет балкона, а здесь есть, и это настоящая отрада. Если чуть высунуться и посмотреть направо, то видно море – большое зеленоватое пятно между небоскрёбами. Небоскрёбы, по счастью, далеко, и единственное, что меня примиряет с марсианским пейзажем – это старые советские панельки. Никогда не думала, что буду смотреть на них с нежностью, но, по сравнению с вычурной геометрией всех этих хилтонов и мариоттов, они выглядят вполне человечно. Их унылое безобразие скрашивает непобедимая приморская плесень и буйная фантазия обитателей, воплощённая в «балконном творчестве»: вон в той квартире косят под помещичий домик с мезонином, в той нагромоздили переборок и козырьков, как в летнем кафе, в этой тупо забили половину балкона фанерой – и вот, серые полосы этажей уже не тянутся в однообразии и скуке, а скачут и фиглярничают, высовывая длинные языки цветного белья.


◇ ◇ ◇

Лишившись своего быта, острее воспринимаешь чужой. Когда рука замирает, потянувшись к несуществующей чашке, нашаривает поварёшку, которой нет, в пятый раз распахивает дверцу шкафа в надежде найти юбку, оставшуюся дома, начинаешь по-другому смотреть на то, как устроились люди по соседству. Не приехавшие, как ты, бросив всё, а живущие здесь всегда. Вот такие у них нервные занавески на окнах, такие жёлтые курицы в мясной лавке, в таких круглых печках они пекут хлеб – узкими овалами или большими кругами с двумя хрустящими хвостиками, один из которых просто нет никакой возможности не отломить по дороге домой. Потому что если сожмешь волю в кулак и не отломишь, это будет пиррова победа над собой, и горечь лишения не испарится до самого дома.


Такой хлеб не пихают в целлофановый пакет, его бережно несут, прихватив за бок полоской сероватой бумаги, а если лавашей несколько – обнимают двумя руками, прижимая к груди, и издали кажется, что несут не хлеб, а ягнёнка с копытцами. К этому лавашу, круглому с хвостиками, у меня особые чувства – именно такой мы иногда прихватывали, идя домой от «Горьковской» через Сытный рынок – там у выхода притулилась известная в узких кругах грузинская лавочка, в которую, говорят, ходят даже сами грузины.


Да-да, Набоков, да. Да, Набоков. Внезапное, выжигающее внутренности желание встать и немедленно оказаться на той дорожке, по которой тебя водили за руку – сквозь дубы и клёны просвечивает плавная дуга проспекта, с одной стороны трамвайные рельсы и парк, с другой дома, один из них твой. Ты скоро туда придёшь и посмотришь, куда сполз солнечный коврик на паркете, но можешь не торопиться – дом ведь никуда не уйдёт. Трамвай рассыпается звоном, полоска парка изгибается, можно попрыгать с гранитных тумб на ступеньках театра, сначала с одной, потом с другой, и папа будет тебя ловить, а ты будешь опять и опять забираться на тумбу, наотрез отказываясь уходить и повторяя: ещё, ещё! Никто не говорит тебе, как называется театр – и не потому, что скрывают, а потому что странно вкладывать такое в уши ребёнку – театр Ленинского Комсомола. Зато кинотеатр «Великан» произносят со значением – вот он, «Великан» с огромным куполом, что тут такого.


Дома умеют уходить. Сначала ушёл тот, что на Кронверке, а теперь и тот, что на Гатчинской, и вот, жалкое мягкое тело – тело улитки, лишённой твердой защитной ракушки, повисло в пустоте. Руки, ощупью находившие чашку, ложку, солонку, тыкаются в незнакомое пространство и замирают в досаде. Память тела оборвана, а вырастет ли новая – Бог весть. У Набокова – не выросла…


Тоска по гимну


В первые недели в Батуми при выходе из дома меня охватывал ужас. С одной стороны, в отличие от Тбилиси, где большую жёлтую курицу с когтями надо было ещё догнать, тут на каждом шагу – овощные, мясные и молочные лавочки: вот сейчас пойду в ту, вчерашнюю, только перейти улицу, и… Господи, где я?! Вот тут купила мясо, тут помидоры и зелень, вот здесь же, не отходя, зашла за чаем – такая идиотка – и больше ничего не узнаю. Многоэтажные карты в руке у шулера повёрнуты ко мне одинаковыми рубашками, поди пойми, где дама, где валет, где туз. Пометавшись, хватаюсь за телефон, забиваю адрес – спасай, Google: идти 1 минуту, поверните направо, ваш объект слева – Google переводит меня через улицу, как слепую, и вот, я в своём дворе. Уф.


А завтра всё повторяется, и послезавтра, и через неделю. Панически боюсь выйти из дома без телефона – тогда мне конец, я никогда не вернусь. Мне хочется посмотреть в глаза тому умнику, который в приливе градостроительного восторга решил засадить узкие батумские улочки бетонными лесами. Тут кое-где ещё остались крошечные особнячки, зажатые между многоэтажными переростками – как обычно, большие выгнали маленьких. Так приблатнённые второгодники заходят вразвалку на детскую площадку, и малышня кидается врассыпную.


Но вот, сделав дерзкую вылазку в неизвестном направлении (будь что будет!), я неожиданно выхожу на старинную площадь. Ага, значит, здесь есть старый город! Дома причудливы – эдакий колониальный модерн со сказочными разноцветными башнями, посередине – высоченная стела, наверху чёрная женская фигура, в поднятой руке – золотое руно: Медея. И, главное, из площади растут во все стороны живые старинные улочки – но в этот раз у меня нет сил идти дальше, я возвращаюсь домой, уцепившись за Google, как за материнскую юбку.


◇ ◇ ◇

Мне надо застраховать машину. Страховка, купленная у границы на горном перевале, завтра кончается, я забиваю в телефон адреса ближайших страховых компаний, но голос – «поверните налево, поверните направо» – приводит меня то в кафе, то в мебельный, то в хозяйственный магазин. Повелитель кастрюль, тёрок и мыльниц сочувственно предъявляет мне своё королевство – больше ничего нет – и советует: вот сейчас свернёте на улицу Парнаваз мепе, царя Парнаваза, и там через два дома будет страховка. Через два дома идёт ремонт, мужики в заляпанных робах машут вперёд – две улицы пройдёте, вот там, на третьей, на углу. На углу притулилась кондитерская, но Google обещает, что если я пройду по улице Парнаваз ещё 12 минут и сверну налево – и я, конечно, прохожу, изнемогая от жары, и, о счастье, там действительно страховая контора – правда, без признаков жизни. Я кидаюсь в соседнюю лавку, а потом для верности к полицейскому в прозрачной будке, и все уверенно подтверждают: да, контора работает, просто сегодня выходной, праздник, а завтра они обязательно придут.


Стало быть, пятый адрес сработал, и я, утирая пот, чувствую необходимость чем-то себя вознаградить за прилежание и упорство. Впереди за деревьями клубится что-то шумное и пестрое, я узнаю площадь Европы с чёрной Медеей и праздничной толпой – вот и награда. Ярмарка сувениров, пиво, леденцы, на открытой сцене выстраиваются дети – сейчас начнётся концерт. Дети поют гимн Грузии – и надо же, на крыльцо высыпают офисные работники в строгих костюмах (значит, не все отдыхают), улыбаются, хлопают и поют вместе с детьми. Я смотрю на них зачарованно – и, в общем, с завистью: хотела бы я дожить до того дня, когда все мы будем подпевать собственному гимну, а не плеваться при первых звуках. Но это уже будет другая страна и другой гимн.


Тбилиси—Батуми май—июнь 2022


Недавние посты

Смотреть все

Буква М

Comentarios


bottom of page