Записки из под блогов
Читайте полностью романа Алекса Тарна «Гиршуни» в 5 номере «Тайных троп»:
Arkady569
Тип записи: частная
Я и сам не знаю… Нет, не так. Не стоит начинать с вранья. Конечно, я знаю, почему затеял писать этот блог. Мне больше некому рассказать свою историю, вот вам и объяснение. Меня не станут слушать даже в полиции, да я и не собираюсь идти в полицию, вот ещё… Да если бы и собрался, мне бы не поверили – что в полиции, что в любом другом месте. Для правды или, как выражаются в блогах, для реала, моя история выглядит слишком нереальной. В то же время для выдумки она чересчур скучна: если уж выдумывать, то непременно какого-нибудь человека-паука, или женщину-кошку, или обезьянообразного жука с женской головой и кошачьим хвостом, или, на худой конец, еврея-католика. Комбинаций не так уж много, но главное, что они по-прежнему интересуют публику.
А у меня – ни то ни сё. Но рассказать надо, потому что жжёт. Или сверлит. Нерассказанный рассказ всегда сверлит: вслушайтесь в само звучание этого слова – «рас-с-с-с-каз-з-з-з-з» – ну точь-в-точь разогнавшееся сверло. Говорят, в древности люди выкапывали ямку, доверяли ей свою историю, а затем быстро заваливали землёй и уходили – без оглядки, чтобы ненароком не запомнить место. Впрочем, и из земли рассказ ухитрялся высверлиться, прорасти тростником, пусть и не мыслящим, но зато говорящим.
Этот блог – моя ямка. Я ещё не решил, следует ли сделать её подзамочной, то есть сугубо частной или, наоборот, доступной для всех. Вообще-то разница невелика. Нынешний тростник растёт из всякой ямки и отличается редкой болтливостью. Но отчего бы не поддаться иллюзии? Иллюзия – наш дьявол, и мы дружно продаём этому дьяволу собственные души, а то и дарим ни за грош.
Я помню его ещё со школы – не дьявола, а Гиршуни. Помню сначала смутно, едва различимым в серой мышиной – ещё и по цвету формы – массе суетливых учеников… и если уж речь зашла о форме, то как забыть отвратительные тёмные катышки, в которые скатывалось на локтях и обшлагах её плохое сукно… или не сукно – что это был за материал?.. шерсть?.. или всё-таки сукно?.. – сукин материал, сука-матерь, сучьи дети.
Мамины дети мы были дома, где обитала мама и прочие роскоши детства, а в школе мы были сучьи, волчьи, по цвету гадкой формы, по цвету жизни, в которую нас выкинули непонятно зачем и неизвестно почему, но уж точно – не спросив нас самих. Поглощённые необходимостью переварить эту неприятную перемену, как-то приспособиться к новым обстоятельствам, мы не обращали достаточного внимания на других товарищей по несчастью и оттого казались друг другу одинаковыми, как пластиковые пупсы: серые пиджачки, стриженые затылки, короткие чёлки над сумасшедшими от растерянности глазами.
Первые осознанные различия касались размеров. Два-три мальчика выглядели переростками, а потому выделялись мною из общей толпы, ибо представляли повышенную угрозу в броуновском движении коридора. Один из них носил фамилию Грецкий и прямо вытекающую из неё кличку «Орех». Уже тогда, в младших классах, он выглядел спокойнее и увереннее других – просто потому, что остальным приходилось много хуже, чем ему самому.
Особенная подлость жизни заключается в относительности её оценок: если тебе паршиво, достаточно сделать так, чтобы окружающим стало ещё паршивее, и тогда твоё «плохо» сразу превращается в «хорошо». Так что у Грецкого Ореха всегда находились основания быть довольным. Конечно, можно было, отбежав предварительно на безопасное расстояние, обозвать его «жирягой» или «мясокомбинатом», но даже эта небольшая радость всегда омрачалась предчувствием неминуемой расплаты. Злопамятный, как слон, Орех тщательно следил за тем, чтобы объём окружающего «плохо» не опускался ниже определённого минимума.
Но речь тут всё-таки не об Орехе, а об этом типе по фамилии Гиршуни. Аркадий Гиршуни. Мой тёзка, между прочим – я ведь тоже Аркадий… но не может же одно это служить объяснением нашей таинственной неразрываемой связи? Мало ли в мире Аркадиев? Много, очень много. Впервые я по-настоящему осознал это, когда столкнулся с необходимостью выбрать имя или, как здесь говорят, ник для этого блога. Простое Arkady оказалось занято, и программа насмешливо предложила мне присоединить к моему первоначальному выбору комбинацию цифр. Именно комбинацию, потому что занятыми оказались и Arkady1, и Arkady2, и Arkady3, и так далее, вплоть до Arkady9, на котором моё терпение иссякло, и я наугад скакнул заведомо далеко: Arkady569. Почему именно 569? Ну, во-первых, оно оказалось свободным. А во-вторых, чёрт его знает… разве мы сами выбираем свои имена?
Я начал свой рассказ с младших классов школы только для того, чтобы продемонстрировать давность нашего с ним знакомства. Аркашка Гиршуни… само звучание его фамилии представляло вызов для русского уха. Даже школьные училки, проводя перекличку, непременно запинались об это нелогичное «гирш» и только с третьей попытки, к вящему удовольствию затаившего дыхание класса, выдавали что-либо вроде “гришуни", а то и вовсе «грешули». Будь Аркаша другим, не занимай он столь безнадёжно низкое место в жестокой школьной иерархии, его непременно прозвали бы «Грешный», или «Грешник», или как-нибудь ещё в том же духе. Но он был совсем уж ничтожным, последним из последних, Аркашка-букашка, Аркашка-какашка, а понятие греха всё же подразумевает некоторую значительность, даже авторитетность, так что вроде бы напрашивающаяся кличка не подходила тут никоим образом.
Крошечный, как мышонок, он и вёл себя соответственно: сжимался в комочек, забивался в щели, прятался по углам, подальше от покрытого скользким линолеумом школьного коридора, где покатывало гогочущим Орехом дикое, безжалостное бытие – раздавит и не заметит. Его и не замечали – просто не было причины. Учился Гиршуни, насколько я помню, тоже как-то нечувствительно: достаточно хорошо, чтобы не возникало учительских подозрений в отсутствии старания, и достаточно плохо, чтобы не возбуждать ничьей зависти. Честно говоря, я почти не помню его присутствия в школе – а ведь мы просидели за одной партой целое десятилетие!
Например, если вы спросите, в каком классе Гиршуни надел очки, то я не смогу припомнить. На моей памяти у него всегда было ужасное зрение. Думаю, что он так и пришёл в школу, а может быть, прямо так и родился в своих стёклах, толщина которых заранее делала невозможной попытку разглядеть гиршунины глаза – даже если он по недоразумению поднимал к вам своё вечно опущенное книзу, спрятанное лицо. И если уж мы заговорили о родах, то у меня нет никакого сомнения в том, что он наверняка вполне осознанно не закричал, когда ему перерезали пуповину и шлёпнули по красной младенческой попке… ну разве что пискнул тихонько, по-мышиному, или ещё тише, чтобы, Боже упаси, не привлечь к себе излишнего внимания.
Почему так, кто-нибудь может мне ответить? Почему? За что? Перед кем провинилось это нелепое существо, чем заслужило эти постоянные, как осенний дождь, страдания? И не кажется ли вам, что его судьба, в сущности, ничем не отличается от…
Ах, нет, нет, это меня куда-то не туда повело, извините великодушно. Тем более что подобные вопросы я начал задавать только сейчас, по прошествии стольких лет, только сейчас, вот ведь какая незадача, а тогда, в классе, и позднее, в институте, они мне и в голову не приходили. Кстати, институт я упоминаю здесь потому, что Гиршуни поступил туда же, куда и мы с Грецким, причём на ту же специальность, о чём мы, конечно же, узнали только на первой лекции, во время переклички, когда он, сверкнув очками, пискнул своё мышиное «я…» откуда-то сбоку и сзади, но, понятное дело, не совсем сбоку и не совсем сзади, потому что быть совсем сбоку или совсем сзади означало бы выделиться хоть в чём-то, хоть в этом, хоть в такой малости.
Помню обращённый ко мне недоумённый и раздосадованный взгляд Грецкого: «Как? И это чучело здесь?» В ответ я пожал плечами. Вообще-то этого следовало ожидать: на нашу, считавшуюся тогда перспективной, специальность евреев брали в тот год только туда, что, собственно, и послужило главной причиной как моего, так и Грецко-Ореховского решения. Впрочем, Орех-то, скорее всего, просто перестраховался. Он тогда усиленно занимался классической борьбой, входил в какие-то юниорские сборные и оттого был желанной добычей для любой приёмной комиссии. Тяжеловесы всегда были дефицитом во всех видах спорта, так что Орех, видимо, мог бы проскочить даже в Университет.
Мог бы, да не захотел. Его громогласно провозглашаемой целью была не денежная специальность, не тонкий учёный интерес и даже не наслаждение сладкой, круто замешенной на пьянках, блуде и адреналине студенческой жизнью, а выгодная женитьба. Как говорят американские баскетбольные коучи, попав в финал, доверься тем игрокам, которые привели тебя туда. Грецкого с раннего детства приводили в финал его замечательные физические данные, и он совершенно справедливо не видел никакой причины полагаться на что-либо другое и в будущем. После института наши пути разошлись. Мне, как и прочим неподходящим для оборонных предприятий евреям, предложили «свободное распределение». В итоге я устроился на работу всё по тому же принципу «где берут», а Орех покатился дальше, к одному ему ведомым заповедным местам, где произрастали выгодные невесты, внучки маршалов, дочери академиков, лакомые плоды чресл и членов Центрального Комитета.
Контора, куда я пришёл, помещалась в здании цвета застарелой грязи, с монументальной проходной, отгораживавшей внутренний бардак от внешнего. После беседы с утомлённым начальником меня провели в полутёмную унылую комнату и указали на стол. Я сел, оглянулся и оторопел. Гиршуни сидел тут же, невдалеке, близко к углу, но и не совсем в нём.
«Так, – подумал я, – допустим, первый случай – не в счёт, второй – совпадение… что же тогда третий? Тенденция?»
Будто отвечая на этот вопрос, Гиршуни смущённо кивнул мне своими очками и ещё ниже склонился над схемой… или над чем-то там ещё, не знаю: за восемь лет работы я так и не сподобился уяснить, чем мы, собственно, занимались.
Совместная служба в одном учреждении подразумевает определённую степень близости, особенно если это учреждение советское и сотрудники заняты преимущественно общением между собой – например, сплетнями, пьянкой, дежурством в очереди за импортной мебелью, игрой в шахматы или обсуждением модной новинки в области кулинарии, кино, литературы, нижнего белья, способов деторождения… добавьте что вздумается – не ошибётесь. Эта ситуация вынуждала Гиршуни время от времени выползать наружу, так что я получил возможность хорошенько рассмотреть его – впервые за пятнадцать лет знакомства.
Как я уже говорил, размерами Гиршуни не вышел. Сам по себе этот факт мало что значит – я знавал людей, которые с высоты в метр сорок поглядывали сверху вниз на гигантов баскетбольного роста. Это, в общем, не так трудно: достаточно расправить плечи, выставить вперёд живот и повыше вздёрнуть подбородок. Но Гиршуни словно специально делал всё ровно наоборот: ходил сутулясь, выставлял зад вместо живота, а плечи сворачивал внутрь наподобие краёв высохшего ломтика сыра. Он был моим ровесником, но выглядел по меньшей мере вдвое старше – в своём стремлении не выделяться Гиршуни будто бы сразу прыгнул в средний возраст, минуя чреватую опасностями молодость. Кто станет задираться к пожилому человеку?
«Не троньте меня! – кричал весь его облик. – Посмотрите: я слаб, некрасив, ничтожен. Я не представляю угрозы даже для комара».
Не знаю, как ему удалось столь рано облысеть, причём таким изощрённо неприятным образом: длинные залысины со лба и круглая, большая, безобразно прикрытая редкими волосами плешь на затылке. Я не большой знаток обезьян, но, по-моему, сзади гиршунина голова более всего напоминала колено старого больного орангутанга. Вид спереди тоже удручал: крупный угреватый нос, тонкие, бесцветные, вечно поджатые губы и совершенно идиотские карикатурные густые бакенбарды, вызывавшие в памяти скорее Шейлока, чем Пушкина, и служившие той непременной мастерской деталью, которая именно своей полнейшей неуместностью подчёркивает общее стилевое единство всего облика.
Передвигался Гиршуни обязательно вдоль стеночки, неравномерно, перебежками, будто рота под обстрелом. При этом он невероятным образом ухитрялся оставаться незаметным – понятия не имею как… возможно, менял окраску и сливался с фоном стены, как хамелеон? Интересно было бы понаблюдать его где-нибудь посреди поля или в центре большой городской площади, где нет стен. Впрочем, такой возможности мне не представилось и теперь уже навряд ли представится, учитывая… да…
Голос у Гиршуни был тихий, мягкий, маскирующийся под окружающие звуки. Перед тем как начать говорить, он издавал непродолжительный предупреждающий скрип, какой издаёт стартующая патефонная пластинка, а начав, часто обрывал фразы на полуслове и принимался качать головой с выражением «сами понимаете», словно приглашая собеседника продолжить за него, разделить с ним и вообще войти в положение. Не могу сказать, что он не возражал вовсе – случалось и такое – но всегда делал это в предельно аккуратной, вопросительной форме: «А не кажется ли вам... ?» – или: «Возможно, стоило бы проверить ещё раз… ?» – и так далее в том же духе.
Я уже упоминал огромные очки с толстенными стёклами в роговой оправе, почти полностью закрывавшие его тонкогубое лицо. Не могу отделаться от мысли, что плохое зрение представляло для Гиршуни всего лишь дополнительный вид убежища: так страус полагает, что если не видит он, то не увидят и его. А может быть, наоборот: если смотреть на жизнь сквозь такое мощное увеличительное стекло, то мир парадоксальным образом кажется меньше – за счёт того, что фокусируешься на деталях, отвлекаясь от целого… Не знаю. Так или иначе, но угадать выражение гиршуниных глаз за мутной стеклянной стеной было практически невозможно. Он мог быть спокоен в своей крепости, полностью недосягаемый для бесцеремонного чужака. Вернее, мог бы, когда бы не уши.
Уши выдавали беднягу с головой… и с телом, и с душой, и со всей его осторожной, предусмотрительной, мимикрирующей повадкой. Огромные, оттопыренные, розовые, необычайно подвижные и чувствительные, они, казалось, жили своей собственной, отдельной от остального Гиршуни жизнью. Они настораживались, вкрадчиво шевелились, гордо вставали торчком, краснели от гнева или смущения, трепетали от страха, вяли от скуки, сворачивались от неприязни. Глядя на уши, любой, даже самый тупой наблюдатель мог с высокой степенью точности определить, что творится сейчас в наглухо запечатанной, упрятанной глубоко внутрь, замаскированной под дохлую мышь гиршуниной душе. Думаю, сам Гиршуни не вполне осознавал предательскую роль собственных ушей – а иначе он отрезал бы их, не задумываясь.
На десятилетие школьного выпуска мы собрались у нашей классной старосты; к моему удивлению, Гиршуни тоже пришёл. Видимо, активные девчонки, организовавшие встречу, притащили его силком – для полноты комплекта. Действительно, на вечере были все, без исключения, даже Грецкий забежал на часок-другой. На его мощной руке, сверкая шаловливыми глазками и бриллиантами, висело невинное существо лет семнадцати, похожее на оживший манекен из витрины роскошного миланского бутика.
– Мы ненадолго, – сказал Орех и тщательно растянул губы в стоматологически безупречной улыбке. – Приём в консульстве у лягушатников. Вовремя туда никто не приходит, но и слишком опаздывать нехорошо – не поймут-с…
Он явно находился если не у финишной черты, то уж во всяком случае – почти рядом, на последнем вираже победного забега. Но «почти», как известно, не в счёт; наверно, именно поэтому Орех приволок на встречу свою малолетку – в качестве вещественного доказательства грядущего успеха. Вещи на ней и впрямь были умопомрачительные. Когда, слегка подвыпив, мы приступили к непременному этапу такого рода встреч – поименному рапорту о достигнутом, Орех не стал детализировать. Он просто значительно помолчал, ухмыльнулся и произнёс, пришлёпнув подругу по гладкому кожаному заду:
– У нас всё о'кей. Правда, бэби?
Лайка на бэбиных штанах была супер-труппер; возможно, из-за этого звук получился чересчур смачным. Бэби слегка смутилась, но не обиделась.
Гиршуни, как всегда, прятался где-то в районе дальнего угла, но это не помогло: всё те же настырные организаторши неумолимо вытащили его на солнышко за красное от смущения ушко. Немного поскрипев, Гиршуни еле слышно сообщил, что женился и совсем недавно родил дочку. Его обычная неуверенная интонация придавала известию странный вопросительный оттенок, как будто сам Гиршуни удивлялся тому факту, что может иметь жену и даже произвести на свет ребёнка:
– Я женат?.. У меня родилась дочь?..
Все принялись снисходительно аплодировать, а Орех наклонился к бэбиной бриллиантовой серьге и сказал, понизив голос, но и не особенно утруждая себя шёпотом:
– Посмотри на это убогое лысое недоразумение. Прямо слизь какая-то человеческая. Я бы принял закон, запрещающий таким сусликам размножаться.
Малолетка хихикнула. Гиршуни как раз садился на стул, и я отчётливо увидел, как он вздрогнул, услышав сказанное. Было невозможно разглядеть его лицо, но этого и не требовалось: огромные уши, ещё секунду назад пылавшие маковым цветом, мгновенно побелели. В какой-то момент мне показалось, что он хочет обернуться и посмотреть на Грецкого… хотя бы посмотреть… но нет, этот маленький человечек оказался не способен даже на такой, минимальный акт протеста. «Действительно, слизь… – помнится, подумал я. – Грецкий, конечно, свинья, но по сути он прав. Чёрт знает что».
В хранилище памяти служит скупой кладовщик: он безжалостно выбрасывает в небытие предметы, лица и события, которые кажутся ему не заслуживающими внимания, хотя они-то, в основном, и составляют нашу жизнь. Возможно, так и надо… жаль только, что со временем старый служака впадает в полный маразм и принимается браковать всё подряд. Я плохо помню последующие годы, а уж столь незначительную деталь окружения, как Аркадий Гиршуни – тем более. В какой-то момент он куда-то исчез из общей полутёмной комнаты нашего учреждения – беззвучно и незаметно, характерно для него. То ли уволился сам, то ли попал под сокращение – Бог весть. Факт, что никто об этом не жалел.
А потом моя жизнь вдруг проснулась, распрямилась, кряхтя и жалуясь на поясницу, сделала несколько пробных приседаний и вдруг разом завертелась, закрутилась, пошла кувырком, удивляя саму себя неожиданной ловкостью залихватских своих кульбитов. Я оставил город, в котором родился, страну, в которой жил, расчерченную дорожками ежедневных привычек карту, по которой ходил, думал, говорил, дышал. Впереди было всё другое, новое, странное, не такое: краски, запахи, встречи. Кстати, о встречах: сказать вам, кто был едва ли не первым старым знакомым, встреченным мною на улице?
Да-да, Гиршуни – вы не ошиблись. Как и прежде, он передвигался вдоль стенки, только вот мимикрия его отказывалась работать здесь, в слепящей яркости тель-авивского утра. Ещё бы! Таких красок в унылой палитре петербургского хамелеона попросту не водилось. Наверное, поэтому я сразу заметил его и окликнул, обрадовавшись. В тогдашнем своём состоянии я готов был обрадоваться даже Аркадию Гиршуни. Он подошёл без особой охоты, мы разговорились.
– Знаешь, – вяло произнёс он после обмена приветствиями. – Я только тут узнал, что означает моя фамилия на иврите. «Гиршуни» буквально переводится как «меня изгнали».
– Глупости, – ответил я. – Никто тебя не изгонял. Сам уехал.
Он пожал плечами:
– Да я не об этом…
А о чём? Честно говоря, я не стал особо вникать, поражённый отсутствием всегдашней вопросительной интонации в речи моего собеседника. Считая предшествующие «здравствуй…» и «ах, и ты тут…», он произнёс целых пять утвердительных фраз подряд, что раньше представлялось абсолютно невероятным. Я уже открыл было рот, чтобы поинтересоваться, не стряслось ли с ним чего, но тут Гиршуни, словно опомнившись, опустил голову и заговорил по-прежнему. Мне сразу поскучнело, и я стал прощаться. Мы уже почти разошлись, когда он вдруг спросил, не ищу ли я работу.
– Какая работа? – фыркнул я. – Язык бы немножко подучить.
Гиршуни нерешительно поскрипел.
– А не кажется ли тебе… – начал он свой очередной вопрос, но я перебил.
– Давай ближе к делу, Аркадий. У тебя есть что-то конкретное?
Он кивнул и начал рассказывать. «А что, – думал я, слушая его. – Это было бы самым логичным. От судьбы не уйдёшь. Как начинал с Гиршуни, так и продолжаешь. Школа, институт, работа… Если так и дальше пойдёт, то и на кладбище рядом ляжем. Прямо злой рок какой-то. А впрочем, почему злой? Ты от него когда-нибудь что-нибудь плохое видел? И всё же… всё же… есть в этом что-то неприятное, что-то такое-эдакое…»
– Ну как? – спросил Гиршуни. – Придёшь?
«А что, если сейчас ответить ‘нет”? – подумал я. – Просто ответить “нет” и уйти. Уехать куда-нибудь на север, в Хайфу, а то и на юг, в Эйлат, подальше от этого суслика ушастого. Ты ж сюда за новой жизнью приехал, помнишь?»
Гиршуни терпеливо ждал.
– Конечно, приду, – сказал я, ощущая себя деревенской девкой, которую не звали на сеновал так долго, что теперь приходится лезть туда по первому приглашению последнего замухрышки. – Давай адрес.
Государственная контора, в которой нам с Гиршуни суждено было служить бок о бок, представляла собой воплощённое торжество идей профсоюзного социализма. Она не производила ничего, за исключением подписей на дюжине-другой формальных бланков. Бланки содержали торжественное разрешение работать и выдавались частным бизнесам и предприятиям, владельцы которых по чистому недоразумению обуревались безумным желанием производить что-либо практически полезное. Желание это извинялось лишь тем, что упомянутые неразумные бизнесмены пока ещё не выбрались из диких капиталистических джунглей на светлую полянку социалистического будущего.
В конторе служили около тысячи человек, подписи же требовались далеко не от каждого, а только от нескольких десятков руководителей разной степени крупности. Таким образом получалось, что бедные начальники вынуждены были отдуваться за всех. Этот факт находил своё выражение в зарплате, приводя к прискорбному, с социалистической точки зрения, неравенству. Но с другой стороны, остальным работникам не приходилось делать вообще ничего, то есть – вообще, даже подписывать, а потому зарплатное неравенство признавалось всеми вполне логичным и даже заслуженным. В итоге иерархия жалованья в точности соответствовала трудовому вкладу, а значит, была по-настоящему обоснованной, естественной и справедливой – в отличие от мерзкой капиталистической действительности, где каждый твёрдо уверен в том, что работает тяжелее и эффективнее прочих, а получает при этом существенно меньше, чем бесполезные начальствующие паразиты.
Характерная для победившего гуманистического учения уверенность в завтрашнем дне реализовывалась у нас в форме так называемого «постоянства». Работника, обладавшего «постоянством», было практически невозможно уволить: любые дисциплинарные санкции отскакивали от него, как вражеские стрелы от заговорённой кольчуги сказочного богатыря. Так что совсем не врут те, кто описывает социализм как сказку, ставшую былью.
Но даже в сказке кольчугу требуется заслужить или, по крайней мере, выкрасть у какой-нибудь вредоносной бабы-яги. Вот и в нашей конторе заветное райское «постоянство» предоставлялось не сразу, а только по прошествии нескольких лет чистилища. И хотя на нас с Гиршуни во многом распространялись божественные льготы «постоянных», мы тем не менее не могли, придя, как они, на службу в начале недели, записаться до самого её конца на участие в несуществующем семинаре и после этого преспокойно сидеть дома, лелея в душе законное чувство исторического оптимизма.
Как новички мы вынуждены были отсиживать на рабочем месте все положенные восемь с половиной часов, включая перерыв на обед. Это воспринималось мною как вопиющая дискриминация; вместо чувства исторического оптимизма сердце моё полнилось чернейшей завистью откровенно империалистического пошиба, что, конечно же, лишний раз доказывало правильность моего нахождения не в раю, а именно здесь, в чистилище. Говорю только о себе – ведь тогда я не имел ещё ни малейшего представления о том, что ощущал в этой ситуации Гиршуни. Вы обратили внимание на это «ещё»? Да-да, оно тут не случайно.
Контора помещалась в огромном современном здании в центре Тель-Авива. Мы приходили к половине восьмого, причём опаздывать не рекомендовалось ввиду отсутствия вышеописанной кольчуги. Аппарат на входе с тюремным лязганьем отмечал время начала работы, мы поднимались на шестой этаж, в большую комнату, пустынную в столь ранний час, и усаживались за свои столы, расположенные на максимальном удалении от окон. В социалистическом раю близость стола к окну определялась длительностью профсоюзного стажа. Что, в общем, тоже было справедливо и даже рационально, поскольку каждый отдельно взятый стол пустовал тем чаще, чем большим стажем обладал его сиделец, который, таким образом, реже заслонял свет своим менее заслуженным товарищам. Тех, кто сидел у самого окна, мы видели так редко, что практически не помнили в лицо.
Наверное, в этом неуёмном стремлении к свету больше всего проявлялся божественный характер «постоянных». На определённом уровне стажа они начинали борьбу за персональные окна – такие, которые не приходилось бы делить ни с кем, даже с другими небожителями. Персональное окно означало персональный кабинет, а тот, в свою очередь, подлежал расширению на два, три, четыре окна – и так до бесконечности, то есть до пенсии.
Кабинетов катастрофически не хватало, что вынуждало небожителей всеми правдами и неправдами выгораживать себе отдельный закуток в общей комнате, забирая таким образом вожделенное окно в своё личное пользование. Это встречало естественное противодействие менее продвинутых «постоянных», остававшихся без света вообще. Начинался типично ангельский конфликт: война за свет между херувимами и серафимами. Нужно ли говорить, что с низкой, приземлённой точки зрения этот конфликт не имел никакого смысла: ведь ни те, ни другие на службе практически не появлялись. Но могут ли земные твари проникнуть в возвышенную логику небесных созданий? Время от времени в коридорах и комнатах рая разгорались нешуточные сражения; пригнув головы в шуме мощных ангельских крыльев, среди гордого клёкота, в облаке белоснежных перьев, мы немо внимали содроганию тверди и горнему полёту небожителей.
Но всё же подобными развлечениями нас баловали нечасто. Слишком нечасто. Большей частью дни тянулись уныло и однообразно. С утра мы обычно занимались тщательным и неторопливым приготовлением кофе – с таким расчётом, чтобы получившегося количества маленьких глоточков хватило бы до девяти. В девять из коридора слышался неторопливый перестук колёс, вызывавший в памяти разные, но в то же время взаимосвязанные образы роддома, больницы, морга и похорон, и в комнату, толкаемая толстой немолодой «марокканкой»[1], въезжала чайная тележка с термосами и выпечкой. «марокканка» носила звучное имя, подходящее в моём понимании только стройным парижским женщинам или комнатным болонкам: Жаннет. Она садилась рядом с Гиршуни и, вздыхая, принималась гортанно жаловаться на жизнь. Кроме нас поговорить ей было не с кем, потому что не только в нашей комнате, но и на всём этаже, а может быть, и во всём огромном здании находились лишь мы – два кандидата в небожители, охранники, да ещё несколько несчастных начальников, которые, как уже было сказано, отдувались за всех в своих больших светлых кабинетах о три, а то и о четыре окна.
Затем плавно подходило обеденное время, и мы спускались в столовую. По причине субсидированных цен в ней постоянно толпился народ: в основном друзья и родственники небожителей, всеми правдами и неправдами снабжённые соответствующими пропусками. Иногда заглядывали и сами «постоянные» – проверить, соответствует ли размер и качество шницелей результатам последнего профсоюзного соглашения. После обеда я возвращался в своё рабочее кресло и дремал с полчасика, набираясь сил перед самым приятным этапом – кружками по интересам. Заботясь о том, чтобы работа содержала как можно меньше элементов беззастенчивой эксплуатации человека человеком, профсоюз организовал для служащих с десяток различных секций – разумеется, в рабочее время. Лично я регулярно посещал китайскую гимнастику, занятия индийской медитацией и курс практической магии, а также всерьёз подумывал о танцах живота.
К трём, слегка подустав, я возвращался на место – как раз ко второму пришествию пресвятой Жаннет с её чайной тележкой. Усевшись рядом с Гиршуни, она слово в слово повторяла свои утренние жалобы. К исходу первого месяца я выучил их настолько, что затыкать уши было бесполезно: я слышал, даже не слыша. В четыре полный свершений рабочий день заканчивался, и мы с Гиршуни отправлялись по домам, укреплённые гимнастикой, просветленные медитацией и полусумасшедшие от вынужденного, я бы даже сказал, насильственного безделья.
Почему я не сбежал оттуда сразу? Что держало меня в этом странном вертепе социалистического сюрреализма? Не знаю. Честно говоря, сначала и бежать-то было особо некуда, разве что на улицу: для поисков настоящей работы следовало прежде подучить язык, осмотреться, освоиться. А потом уход стал казаться глупым: ну какой дурак станет дёргаться, когда до перехода в статус небожителей – рукой подать? Вот получим «постоянство», а там посмотрим… – так или примерно так рассуждал я тогда. Но «постоянства» всё не давали и не давали. К исходу третьего года мне стало ясно, что одуревшие мозги находятся на пороге необратимых изменений: я поймал себя на том, что с интересом слушаю ежедневные жалобы Жаннет. Линять! – решил я. – Немедленно линять! И вот тут-то, когда я уже окончательно собрался уходить, нам вдруг дали работу. Ту самую, настоящую работу, пережиток варварской античеловеческой капиталистической формации.
Отчего это случилось? Как произошло? Трудно сказать. Единственное объяснение, которое приходит мне в голову, заключается в том, что уж больно область была новой, незнакомой: интернет. Нет сомнения, что и ей уготавливалось в нашей конторе самое что ни на есть светлое соцбудущее, но пока что… Пока это будущее ещё не наступило, интернету предстояло честно пройти весь предусмотренный марксизмом путь общественного развития, начиная… гм… ну, скажем, с рабовладения. На роль рабов вызвались мы с Аркадием Гиршуни: я – радостно, он – наверное, за компанию. «Почему рабы? – спросит кто-нибудь. – Разве вы не получали зарплату?»
Получать-то получали, но совсем за другое: за своевременный приход и уход, за чаепитие, за посещение столовой и кружков по интересам… А вот интернетом мы занимались абсолютно бесплатно. То есть работали задарма, как наши предки на пирамидах.
Формально в наши обязанности входило обеспечение компьютерной безопасности, то есть охрана внутренних секретов учреждения от посягательств злоумышленных интернетовских хакеров. Секретов! Смех, да и только. О каких секретах могла идти речь, если организация не производила ничего, кроме сотни подписей в неделю? Но, видимо, этот факт и представлял собой самый большой секрет: известно, что тщательнее всего охраняется именно информация о том, что охранять, в общем, нечего.
Что ж, нечего – так нечего. От нечего делать мы и впрямь построили превосходную систему защиты. Денег никто не жалел; по первому требованию закупались дорогие устройства, программы, серверы – всё, о чём только могли помыслить наши распалённые вседозволенностью головы. Мы разделили внутреннюю сеть непроходимыми брандмауэрами на небольшие полуавтономные сегменты; десятки внимательных датчиков круглосуточно анализировали каждый пролётный байт; любое отклонение от нормы фиксировалось центральной системой контроля и вызывало немедленную защитную реакцию; обмен данными шифровался; коды и пароли менялись часто и бессистемно… Это была поистине неприступная крепость! Крепость, защищающая звенящую пустоту, ноль, зеро, гурништ[2].
И в то же время мы ужасно гордились этим произведением искусства ради искусства. Мы надышаться не могли на своё творение, мы ласково оглаживали его, как, наверное, оглаживал Пигмалион свою мраморную Галатею. Изо дня в день, моделируя атаку потенциального противника, мы производили всевозможные проверки, дабы убедиться в бесплодности попыток проникнуть извне в пределы наших бастионов. Несуществующий враг не дремал; соответственно, и от нас требовалось постоянно совершенствовать, видоизменять и заново испытывать элементы оборонительной системы. Воображаемые и оттого неутомимые хакеры изобретали всё новые и новые лазейки, вели хитроумные подкопы, удлиняли осадные лестницы, обходили ловушки, подкатывали к воротам всё более и более устрашающие тараны. Они наступали со всех сторон сразу… хотя, тьфу!.. кто там наступал?.. кому на хрен сдались дурацкие секреты нашей конторы? Никому! И тем не менее, мы упорно убеждали начальство и прежде всего самих себя в несомненном наличии этой на сто процентов выдуманной угрозы. Для чего? – Да просто для того, чтобы внести хоть какой-то минимальный смысл в нашу бессмысленную работу.
С этого-то всё и началось, с проверок. Вернее, с одной из них. Помню как сейчас: был вторник, середина недели, четверть десятого. Жаннет как раз завершала свой ежедневный рассказ о трудностях жизни. Гиршуни, послушно кивая, что-то тихонько настукивал на клавиатуре. Я же возился с недавно полученным кодом-взломщиком, изготовленным весьма и весьма толково. Проникнув в компьютер, эта программа маскировалась под законный фрагмент операционной системы и поселялась на диске, исподволь собирая и индексируя нужную информацию: файлы, пароли, методы, последовательности нажатых клавиш, движения мышки. Время от времени она пересылала накопленную добычу наружу, своему невидимому виртуальному хозяину.
От обычного «троянского коня» этот код отличался очень высоким качеством маскировки и удивительной адаптивностью. Даже новейшие антивирусы и брандмауэры могли обнаружить его только непосредственно на стадии вторжения; он не реагировал на приманки, обходил самые хитроумные ловушки. Поселившись на диске, коварный «троян» тут же становился невидим для любой современной защиты! Ему требовалась всего лишь малая брешь, слегка приоткрытое окно, немного приспущенный щит – хоть на минутку, хоть на чуть-чуть… Но в том-то и дело, что у нас таких брешей просто не существовало! Мы действительно извели их как класс, да простится мне марксистская терминология – сами знаете, с кем поведёшься…
Каждый компьютер в здании подлежал автоматической принудительной многоуровневой защите, отменить которую имели возможность только двое – я и Гиршуни. А потому, снисходительно оценив хакерскую изобретательность, я на пробу запустил программу в нескольких рабочих сегментах сети. Как и следовало ожидать, результаты вызывали приятное чувство законной гордости: коду не удалось проникнуть ни на один диск, ни в одну машину; сервер-администратор исправно рапортовал о замеченных и успешно отражённых атаках.
Закинув руки за голову, я самодовольно покачивался на стуле. Вздыхая и стуча тележными колёсами, ушла по пустому коридору Жаннет. Гиршунины уши облегчённо расслабились и приобрели свой обычный бледно-розовый вид. Всё стихло в нашем образцовом королевстве; лишь монотонное гудение кондиционера да редкая очередь клавиш с гиршуниной клавиатуры – то быстрая, пулемётная, то нерешительная, словно даже задумчивая. Прекрасно помню, как я ещё подумал: «Он будто сам с собой разговаривает», – и только после этого перевёл взгляд с гиршуниных ушей на собственный экран. И оторопел.
На экране красовался ещё один рапорт, но не от сервера – об отражении атаки, а ровно наоборот. Запущенный мною «троянский конь» скромно докладывал об успешном внедрении по такому-то и такому-то адресу, а также напоминал о порядке изменений в заданном режиме отчёта, буде мне захочется оный режим изменить. Я не поверил своим глазам. Какому идиоту взбрело в голову опустить защиту на своём компе? И каким образом ему удалось это провернуть – ведь, напоминаю, права на подобное действие были только у нас – единственных администраторов всея сети?
– Аркадий? – это Гиршуни обращался ко мне в своей всегдашней вопросительной интонации. – Я выйду на минуточку?
– Да выходи ты куда хочешь, мне-то что! – ответил я грубо. – Что ты каждый раз моего разрешения спрашиваешь? Я что тебе – начальник?
Он сдавленно вздохнул и принялся скрипеть. Хочет что-то сказать, понял я. Типа, поделиться…
– Ты не мог бы потом посмотреть? – выдавил из себя Гиршуни. – Я тут уже третий час новую версию устанавливаю – и всё никак… почему, не знаю. Вроде как защиты все поотменял, а всё равно не даётся… что ей ещё надо?
Пожав плечами, он повернулся и бесшумно вышел в коридор.
– Эй! – сказал я ему вслед примерно через полминуты, но он, понятное дело, уже не услышал.
И в этом тоже была рука судьбы. Потому что если бы Гиршуни остался в комнате, то я бы, конечно, сразу же рассказал о том, как новый «троян» заскочил к нему в компьютер, заскочил лихо, с понтом, воспользовавшись временно, но очень кстати отключённой защитой. Ведь защиту свою Гиршуни отключил, можно сказать, случайно, в качестве крайней меры, отчаявшись определить причину непонятного поведения новой версии одной из наших программ. Вообще говоря, это отключение не представляло из себя никакого риска – ведь наш сегмент был защищен намного лучше остальных. В нём и работали-то только две наших машины – моя и гиршунина… так чего же бояться, в самом-то деле? Не мог же он знать, что именно в этот момент я запускаю своего пробного «трояна»!
Всё это я бы выложил ему тут же, на месте, и мы бы посмеялись над невероятным совпадением, вернее, посмеялся бы я, а он бы просто поскрипел, сверкая очками и слегка дёргая уголком рта… а потом мы бы ещё многозначительно покивали, припомнив известную статистику о том, что подавляющее большинство бед приходят изнутри, а не снаружи, хотя запираются люди почему-то именно от внешнего врага, не ожидая подвоха со стороны сердца. Ну а затем, отсмеявшись и откивав, мы бы легко пришибли бедолагу-«трояна» в его потаённом убежище и продолжили бы дальше как ни в чём не бывало.
Только вот ничего этого не случилось, ничего: ни кивков, ни смеха, ни рассказа. Все остались на своих местах: я – за столом, Гиршуни – в коридоре, а «троян» – в гиршунином компьютере. Впрочем, нет. Был ещё диалог, короткий, но содержательный – между совестью и любопытством.
– Кончай, слышишь? – сказала совесть. – В конце концов, это некрасиво.
– Так ведь ненадолго, – возразило любопытство. – Ну разве тебе не интересно узнать, что он там настукивает на клавиатуре, кому шлёт свои мейлы, как выглядит его предупредительный скрип в письменном виде, кто и как ему отвечает? Представь себе, что это канал «В мире животных», программа про сусликов.
– Подглядывать гадко, – напомнила совесть. – Читать чужие письма… фу…
– Да при чём тут это? – удивилось любопытство. – Речь идёт о сугубо техническом вопросе. Смогут наши хвалёные системы справиться с этим маленьким «троянским конём» или нет? Смотри на это как на очередное испытание защиты. Спорим, Гиршуни обнаружит «трояна» к концу рабочего дня? Ну?
– А если не обнаружит?
– Спорим?
В разгар этой беседы подошёл Гиршуни – как всегда бесшумно.
– Ты меня звал?
Подумав, я отрицательно покачал головой. Любопытство победно вскинуло руки. Совесть плюнула и пошла спать.
В тот же вечер я получил первую информацию о своём ушастом соседе: имена, идентификаторы, ключ-пароль к почтовому ящику, доступ к журналу-дневнику, к фотографиям, документам, переписке, исповеди. Он весь лежал у меня на ладони, не имея об этом ни малейшего представления – он, всю жизнь прятавшийся от постороннего взгляда в тени стен и в темноте углов! И можете мне поверить – там было на что посмотреть.
Читайте далее в пятом номере «Тайных троп».
[1] «Марокканцами» а Израиле называют евреев – выходцев конкретно из Марокко, а зачастую и вообще из арабских стран.
[2] Гурништ (идиш) – ничего.
Comments