Я – матка
- редакция

- 2 days ago
- 38 min read

Пролог. Шутка
В детстве я обожала ездить в поезде. Мама боялась самолётов, и поэтому к морю мы всегда добирались по железной дороге. Мне нравилось всё: и особый, кожаный запах вагона, и весёлая теснота в купе, и утренняя давка у туалета, и чудесные соседи с их бесконечными историями, и уютный перестук колёс, под который я засыпала на верхней полке, и таинственный голубоватый свет ночных лампочек, и горластые тётеньки на полустанках, пихающие в окно горячую картошку, семечки и мокрые от росы пучки редиски, и южные красавцы в усах с виноградом и абрикосами. Но особенно мне нравились проводницы – весёлые, острые на язычок, разносящие необыкновенно душистый чай в серебряных подстаканниках. И я мечтала, когда вырасту, стать проводницей, чтобы всю жизнь прожить в вагоне, весело летая из купе в купе.
А папа однажды сказал:
– Никогда и никому не рассказывай о своих желаниях.
– Никому-никому? И тебе нельзя?
– И мне, – улыбался папа.
– Но почему?
Тут папа сделал страшные глаза и произнёс громким шёпотом:
– Потому что бог может услышать твои желания и их исполнить. А потом неприятностей не оберёшься.
Я понимала, что это шутка, но в чём её соль, понять не могла. Ведь когда кто-то, например Дед Мороз, исполняет твои заветные желания, это же хорошо? Папа отвечал, что Дед Мороз – совсем другое. Дед Мороз добрый.
– А бог разве злой? – ужасалась я.
– Нет, конечно, тоже добрый. Только он... большой шутник. Шутник и путаник. Вот, например, одна девушка
размечталась и сказала вслух: «Хочу, чтобы за мной мужики толпой бегали». А он услышал и...
– И что?
– И превратил её в футбольный мяч.
Я ахала, представляя, каково той девушке, и тут вмешивалась мама:
– Прекрати свои хохмы, не пугай ребёнка.
И папа тут же исправлялся:
– Нет-нет, бог понял, что неудачно пошутил, и сразу превратил её обратно. И даже сделал ещё краше. В виде компенсации.
Я почему-то запомнила то папино предупреждение на всю жизнь и старалась о своих желаниях вслух не говорить. Хотя иногда проговаривалась. И теперь, вспоминая эти проговорки, я вдруг понимаю, что всякий раз их кто-то слышал и исполнял. Может, это какой-то специальный всемирный пакостник, злой карлик из страшной сказки.
Про пчёл
Классе в шестом или седьмом нам на биологии рассказывали про пчёл – les abeilles. В тот год пчёлы вдруг начали вымирать по всей земле. Нас тогда это не слишком волновало, хотя пчёлок было жалко, да и мёд исчез с прилавков. Но были темы и поважнее. Хотя бы чёртов коронавирус, вдруг вернувшийся через много лет в какой-то особенно изощрённой и опасной версии. Из-за него накрылась ежегодная поездка нашего класса в Париж – спецшкола-то была французская, – и летний отдых на югах с родителями.
Впрочем, revenons à nos moutons. В смысле – к нашим abeilles. Училка ими восторгалась. Дескать, какие они прекрасные и гармоничные. Каждая в отдельности вроде безмозглая, а все вместе – поумнее людей. Но это ладно. А вот рассказ о пчелиной матке и её предназначении вызвал, прямо скажем, нездоровый интерес. И это при том что училка, щадя наше целомудрие, не вдавалась в подробности. А может, как раз поэтому. Оказалось, чтобы рабочие пчёлы рождались в нужном количестве, трутни эту матку весь день-деньской, как мы тогда выражались, baisent. И за это ей ещё полагается усиленное питание. «Спецпаёк!» – сострил кто-то. Мальчишки ржали в голос, а девчонки пытались изображать безразличие, но их выдавал густой румянец. Зато потом мы сами долго это обсуждали и хихикали: «А что, девки, неплохо? Тебя дни напролёт ублажают, а ты знай себе яйца откладываешь. Да ещё закармливают деликатесами». И я тогда сказала, вернее, накаркала:
– Не жизнь, а мечта!
Мы, конечно, шутили. Глупо шутили. А он будто за стеночкой стоял и подслушивал.
Про детишек
А ещё в детстве я часто говорила, что, мол, когда вырасту и «женюсь», то нарожу много-много детишек.
– Сколько «много»? – улыбаясь, спрашивали мама с папой.
– Десять, – не задумываясь отвечала я. – Или даже сто...
Они умилялись, особенно папа. Я была, что называется, папина дочка.
Сейчас, когда я пишу это в своём купе – а только в нашем «вагоне» их четырнадцать, и все набиты матками, – я понимаю, насколько буквально всё это сбылось.
И про поезд.
И про пчёл.
И про детишек.
Хроника
Эпизод 1. Рита
Когда мы только попали в ЦП(о), нам объяснили, что здесь всё по закону и по медицине: если организм не выдерживает, если пошли осложнения, если функция утрачена, то человека списывают. А это значит, что время его подвижничества закончилось, и он возвращается в большой мир – тот, что за бетонным забором.
В нашем отряде первой списанной оказалась Рита. Всего через полгода после поступления. Потому что неплодная. Тогда слово «списание» звучало как подарок, как почти невозможный выигрыш в лотерее. Мы все её поздравляли. Совершенно искренне. Да, завидовали ей немного, но ведь и для нас этот случай вроде как открывал какие-то перспективы.
Когда она уходила – в платье, в котором её привезли, с маленьким узелком со сменой белья, с зубной щёткой (казённое мыло ей взять не разрешили) и расчёской, уже ненужной, потому что, как и все мы, Рита была острижена налысо, наш отряд высыпал в холл с ней проститься. Обнимали её, целовали, желали счастья и поскорее забыть о существовании ЦП(о).
А когда охранник открыл железную дверь и велел ей следовать за ним, мы сгрудились у окна, чтобы увидеть, как она входит в дверь Административного корпуса. Мы его называли короче – Контора. Антошка с первого дня так его окрестила, и с её лёгкой руки это слово быстро прижилось.
Наш охранник передал Риту другому – тому, который вечно курил у входа в Контору. Она пошла за ним, но, прежде чем исчезнуть за дверью, обернулась и помахала нам рукой. И мы все дружно замахали ей.
А потом она скрылась – но мы не разошлись. Ну сколько может продолжаться расчёт? Ну, пятнадцать минут, ну, полчаса. Едва ли дольше. Мы хотели дождаться, когда она снова появится и пойдёт к тем железным воротам, в которые всегда утром входят, а после окончания смены выходят все сотрудники ЦП(о). Вот мы и ждали.
Прошёл час, потом второй. Уже начало смеркаться, и сотрудники – группами или поодиночке – стали выходить из Конторы, шли к проходной и скрывались из виду. А мы всё стояли в ожидании Риты. Но она не вышла.
– Может, там всё-таки есть ещё один выход? – спросила Любаша.
Никто не ответил.
А потом, уже в полной темноте, ворота открылись, в них въехал пикап, подъехал вплотную к Конторе, и оттуда двое санитаров в зелёных халатах вынесли что-то, похожее на длинный ящик, погрузили это что-то в пикап – и тот тут же умчался.
Кое-кто ещё тщетно вглядывался во тьму, поскольку все окна в Конторе погасли. Но большинство из нас тихо разошлись по своим купе.
Все выглядели подавленными.
– Ну и дуры же мы, – сказала Антошка. – Губу раскатали. Кто же нас живыми отсюда выпустит?
– Но почему? – спросила Любаша.
Повисло долгое молчание, но наконец Светка всё же снизошла и ответила:
– Чтобы там, снаружи, никто правду не узнал. Вот почему…
* * *
За три года из нашего отряда списали, кроме Риты, ещё двух. Мы так же прощались с ними в холле, только уже без пожеланий счастья. А они уходили, уже не улыбаясь, а сдерживая слёзы. И мы снова несколько часов ждали – а вдруг? Вдруг появятся?
Но нет, они исчезали в Конторе. А потом неизменно появлялся всё тот же пикап – а может, и другой, но точно такой же, – и в него загружали ящик.
И нам оставалось только ждать, кто из нас следующая.
А следующей, четвёртой списанной, оказалась я.
Хроника
Эпизод 2. Елена Афанасьевна
Смешно: я называла её про себя «моя врачиха» – будто это нормально. Будто тут вообще можно сказать «моя». Но она и вправду была моей.
В первый год после того, как меня сюда привезли, мне казалось, что все они – врачи, медсёстры, санитарки, охранники – не живые люди, а роботы. Я не слышала от них ни одного человеческого слова. Только короткие приказы. Вот твой сироп – пей. Градусник засунь куда следует. На процедуру. Быстрее. Наклониться. Не разговаривать.
И ни одного человеческого взгляда. Ни одной улыбки. Ни одной секунды, когда кто-то смотрит на тебя как на человека, а не как на вещь.
Я почти привыкла к мысли, что здесь так устроено всё: вокруг тебя остаются только функции. А человек – это лишнее, это ошибка, это риск.
Но однажды, уже после первого помёта, меня направили на флюорографию.
Мне велели встать на метки, прижаться грудью к холодному щиту, задержать дыхание. Я сделала, как велели. И уже ждала привычного: «следующая».
А вместо этого услышала голос – не выплёвывающий приказ, не ленивый, не равнодушный. И ещё – кажется, впервые за целый год меня назвали «на вы».
– Вы… Ларионова?
Я обернулась. Женщина в белом халате – молодая, усталая, с лицом, на котором уже было видно: она старается выглядеть «как надо», но это у неё плохо получается.
– Да.
Она вглядывалась в меня так, что стало неловко.
– Погодите… Владимир Николаевич Ларионов – ваш отец?
Имя ударило не в голову – в живот. Это было из другой жизни, где у меня был дом, и отец, и привычка говорить «папа», и книги на полках, и запах его табака, и идиотская уверенность, что всё это будет всегда.
– Да, – сказала я. – Мой отец.
– Я у него диплом писала, – сказала она быстро, будто оправдывалась. – Я несколько раз у вас дома была. Вы тогда… были школьницей. Я вас видела. Вы, конечно, очень… изменились.
Вот это «изменились» прозвучало у неё так, будто она хотела сказать другое слово, но удержала его на языке.
– Он… жив-здоров? – спросила она, и в голосе у неё вдруг появилась та самая человеческая, заинтересованная интонация, о которой мы здесь забыли.
– Нет, – сказала я. – Его убили. Когда меня увозили.
– Господи… – выдохнула она.
Потом замолчала. Не «по инструкции». Просто замолчала.
И это «господи» было первым живым словом за полтора года.
Она посмотрела на меня – прямо – и спросила тихо, почти по-деловому:
– Я могу что-нибудь для вас сделать? Что-то… реальное?
Я могла бы сказать: «выпусти». Могла бы сказать: «помоги сбежать». Могла бы сказать: «убей меня». Но такие просьбы здесь даже в голове нельзя формулировать: они сгорают ещё до того, как становятся мыслью.
Но она не отставала и снова спросила:
– Я могу чем-то вам помочь? Может, есть просьбы или что?
– Есть, – отвечаю. – Я не знаю, что с матерью. Жива или нет. Я о ней с тех пор, как меня увезли, ничего не знаю. Знаю только, что она меня не ищет, а это на неё… непохоже, – тут мой голос всё-таки дрогнул.
– Хорошо, – сказала врачиха, – я попробую навести справки. Её фамилия тоже Ларионова?
– Нет, Бернштейн, Розалия Марковна.
– Может, что ещё?
И тут я попросила самое странное, самое несоразмерное этому месту.
– И ещё мне нужна бумага, – сказала я. – Много. И ручки. И карандаши.
Она удивилась сначала, а потом как будто вспомнила:
– Ну да, вы же рисовали. Я видела ваши рисунки у Владимира Николаевича в кабинете. Он вами очень гордился. Вы и здесь рисуете?
– Ага, тут, пожалуй, порисуешь, – криво усмехнулась я. – К тому же я, к сожалению, не Босх.
Кажется, она поняла, к чему я упомянула Босха.
– Но тогда зачем вам бумага?
И я произнесла то, что потом и стало моей главной заботой – и последней свободой.
– Потому что я забываю, – сказала я. – Очень быстро. У нас у всех тут что-то с памятью делается. Для меня теперь бумага – как протез для калеки. Я вспоминаю не по порядку, а какими-то вспышками. Вдруг что-то внутри щёлкнет – и я вижу всю сцену, будто наяву, будто вот сейчас это происходит. А через минуту могу всё забыть. Будто ластиком стёрло. И уже, может быть, навсегда. Вот и буду записывать, когда вспыхнет. Иначе от меня самой скоро ничего не останется. И… чтобы когда-нибудь, возможно, там, снаружи, узнали, что с нами тут делали.
Она смотрела на меня внимательно, будто пыталась понять: не провокация ли это? Не ловушка ли? Потом спросила:
– А разве вам тут не дают бумагу? Для писем, например?
– Дают. По одному листу раз в месяц. Тем, кто пишет письма. А мне и писать-то некому. Поэтому мне не дают.
– Ох, а я и не знала. Хорошо, – сказала она. – Я попробую. Тут много чего нельзя. Но… я попробую.
И добавила – уже совсем тихо:
– Я очень многим обязана вашему отцу.
Через неделю она принесла.
Не пару листков и не тетрадку «на два вечера». Она принесла толстую бухгалтерскую книгу – серую, в линейку, с тяжёлой картонной обложкой. И я вдруг вспомнила: папа называл такие книги амбарными.
Положила её на стол медленно и осторожно, как, наверное, кладут неразорвавшуюся бомбу.
– Понимаю, такую махину трудно спрятать, – сказала она. – Зато надолго хватит. И… не рассыплется. Держите.
Я провела пальцами по обложке. По этой серой шкуре, которая пахла не жизнью – складом. Учётом.
И всё равно взяла.
Потому что в тот день я впервые за полтора года увидела человека, который – по памяти, по долгу, по ошибке, не важно почему – на секунду повернулся ко мне лицом.
И я решила: раз мне дали бумагу, я начну писать.
Пока меня не списали.
Хроника
Эпизод 3. Признание
Отвернувшись от Елены Афанасьевны, я изо всех сил втянула мой раздавшийся и обвисший после помёта живот и кое-как уместила амбарную книгу под халатом. Врачиха вывела меня в коридор, как положено после любого осмотра, и охранник даже не посмотрел в мою сторону. А когда поднялась по лестнице и постучалась в дверь своего отряда, снова повезло. Диспетчерша открыла и тут же схватила трубку телефона внутренней связи, чтобы продолжить прерванный из-за моего прихода разговор. И я бочком-бочком, чтобы она не заметила мой не по срокам выпирающий, да к тому же ещё и квадратный живот, добралась до своего купе. Там никого не было: девки ушли на ужин. Пусто, тихо, только свет глаза режет.
Я машинально сунула книгу под матрас на своих нарах. И тут же поняла: дело не в том, найдут или нет. Потому что, если найдут, я подставлю всё купе. И значит, я не имею права решать одна. А они? Они что скажут? Я вроде бы знала ответ. Светку я знаю как себя. Она не предаст. Любаша? Она вообще едва ли поймёт, о чём разговор. Она понимает не головой, а сразу всем своим сердцем, но если уж что примет внутрь – не выдаст. А вот Антошка – сто пудов откажется. Она-то сразу поймёт, что если найдут – прилетит всем. Она вообще всё понимала раньше нас. И в первый же день, едва мы оказались в этом купе, объявила себя паханом. Так и сказала:
– В нашем купе пахан я. Поняли?
Мы тогда и спорить не стали.
Я вытащила книгу обратно и села на Светкину нижнюю полку. Стала ждать, пока они вернутся.
Когда девки вошли, я уже держала амбарную книгу на коленях. Чтобы не было потом «а ты зачем от нас её прятала?».
Антошка заметила сразу. У неё глаз цепкий – на чужое, на новое, на опасное.
Она так сразу и спросила:
– Это ещё что?
– Мне… дали книгу, – сказала я. – Амбарную. Я хочу в неё записывать.
Любаша – ещё недавно красивая той самой красотой, которая себя не знает, не замечает, – сразу насторожилась, почувствовала, что у меня с голосом что-то не так.
Светка молчала.
Антошка хмыкнула:
– Писатель, значит? Лев Толстой? Летописица, значит.
Любаша спросила так, будто я предложила украсть солнце:
– А зачем?
Я выдохнула:
– Потому что я забываю. Мы все всё забываем. Хочу записывать… чтобы не забыть себя. И потом… вдруг когда-нибудь снаружи узнают, что с нами тут делают.
Антошка посерьёзнела и сказала уже без хохм:
– Женька, это нож под ребро. Найдут – нас всех в Контору. Ты это понимаешь?
Я кивнула и испугалась, что Антошка сейчас откажется. Не донесёт, нет – просто высмеет. Но тут она меня удивила:
– Тогда слушай. Уж если рисковать, то по-умному.
И она начала говорить так, будто распределяла наряд:
– Первое. Никому не трепать. Вообще. Ни словечка. Тут всё слышно.
Любаша шепнула:
– А если спросят?..
Антошка посмотрела на неё, как на ребёнка:
– Если спросят – мы тупые. Ничего не знаем. Ничего не видели. Мы только лежим и сиропчик пьём. Поняла?
Любаша кивнула.
– Второе, – продолжила Антошка. – Это не ты влипнешь. Это мы влипнем. Значит, мы и решаем вместе. Без самодеятельности.
Светка впервые подала голос:
– Да, это будет наша общая тайна. И общее дело.
Потом глянула – быстро, прицельно – на Любашу и добавила:
– Никому ни слова. Ни звука. Любаша, ты ведь не проболтаешься?
Любаша вся побледнела:
– Я… я никому не скажу. Лучше умру.
Я сразу ей поверила, потому что знала её историю (как-нибудь её расскажу) и знала, что для неё это не пустые слова.
Антошка сказала:
– И не изображай писателя. Пиши как можешь. Нам не надо красиво. Нам надо, чтобы осталось.
– Я буду записывать, – сказала я. – Что и как было. И что есть. Чтобы не раствориться.
Любаша шепнула:
– И про меня напишешь?
Я вдруг улыбнулась. Не потому что смешно. Потому что в этом вопросе было что-то детское, простое.
– Конечно, – сказала я. – Про всех.
Антошка посмотрела на меня и сказала уже тише, почти по-домашнему:
– Не спеши, Женька. Начнёшь, когда созреешь.
Я внимательно посмотрела на каждую из соседок, и сердце моё сжалось. Господи! Я же помню, какими они были всего год с небольшим назад. Светка – первая красавица нашего класса, быстрая, насмешливая, с тем самым прищуром, который означал: я уже всё поняла, а ты тормоз. Антошка – резкая, ухмыляющаяся, будто всё время готовая съязвить или полезть в драку. Любаша – и вовсе что-то небывалое, как «Весна» Боттичелли.
А сейчас? Они выглядели, как уродливые близнецы – с одинаково одутловатыми, белыми лицами, с узкими щёлочками глаз между тяжёлыми веками, с расползшейся шеей, перетекающей в оплывшее тело.
– Господи! – повторила я. Смотрела на них, как в зеркало, понимая, что сама выгляжу точно так же. И едва не заплакала от острой жалости к себе, но ещё больше – от благодарности к ним. Теперь амбарная книга стала нашей общей ношей, общим риском, общей тайной.
Светка всё поняла, подмигнула и сказала будто в рифму мне:
– Ага, как в «Трёх мушкетёрах». Один за всех и все за одного!
Хроника
Эпизод 4. Страх чистого листа
Амбарная книга уже неделю лежит у меня под матрасом, а я к ней и не притронулась. Вернее, притрагивалась – и ещё как. Смотрела на чистые листы и боялась написать хоть слово.
– Что-то я не вижу, чтобы ты хоть раз открыла свою Амбарную. Что, лень-матушка заела? – сказала Светка. Вроде бы шутливо, а на самом деле с явным упрёком. – Всё, Жень, хватит чилить.
– Я открывала, – сказала я. – Много раз. Но ничего не получается. Рука как каменная. Ни строчки не написать.
Да, я доставала Амбарную, открывала на первой странице – и меня охватывал страх. Не перед режимом, а перед пустым листом. Рисовать мне всегда было легко, а писать – нет, в школе у меня по сочинениям сплошные тройки, я никогда не считала себя из тех, кто высказывается. Я думала: сейчас начну, выйдет чушь, станет стыдно, захлопну книгу – и больше уже не открою. А дальше только смена, сиропчик, процедуры.
– Понимаю. Ты просто боишься, – сказала Антошка, и меня это удивило: от
неё я ждала ржача, а не такого. – А ты не боись. Пиши, что в голову придёт. Главное – не думай, как у тебя выходит.
Тут вмешалась Светка:
– Книга толстая, а ты раздели её на две части. В начале – то, что вспоминаешь из прошлой жизни. Для себя. А с середины – то, что с нами делают. Это уже для тех, кто за забором. Чтобы знали.
Она помолчала и добавила:
– Кстати, у меня идея. Насчёт французского. Мы с тобой больше не будем обмениваться бонжурами и мерсями, чтобы гусей не дразнить. Но писать будешь по-французски. Не для красоты – чтобы, если найдут, не поняли и не стали разбираться.
Антошка усмехнулась:
– Ага. Ты типа упражняешься. Чтоб язык не забыть. «Мама мыла раму».
Любаша испуганно спросила:
– А если они знают французский?
Она произнесла: «фрыцузкий». Она вообще плохо выговаривала незнакомые и редкие слова – будто язык у неё на них застревал.
Светка пожала плечами:
– Вряд ли. Но даже если знают – кто станет чужие каракули разбирать? Нашли – забрали. И всё.
Антошка кивнула:
– А чё. Нормально. Может и прокатить. И потом, если в начале воспоминания, так это не запрещено, а то, что посередине, они могут и не открыть. Я – за!
– Точно, – поддержала Светка. – Сначала «Воспоминания».
– А то, что посередине, как назвать? – спросила я.
И Светка тут же ответила:
– Да просто «Хроника».
Я достала из-под матраса Амбарную книгу и написала на первой странице сверху большими буквами:
Souvenirs du passé
Потом открыла где-то посередине и написала:
Chronique
– А что ты написала? – спросила Любаша голосом, полным уважения.
– «Воспоминания о прошлом» и «Хроника», – ответила я.
И во мне всё сразу расставилось по местам. Вот прежняя жизнь – в начале. А вот нынешняя – уже во второй половине. Как будто я сама себя разделила. И это помогло. Вроде бы полегчало.
Я вернулась к первой странице. Страх чистого листа никуда не исчез, но уже не давил так, как минуту назад: я хотя бы знала, куда писать.
Долго сидела, держа ручку, и не знала, с чего начать. В голове теснились правильные начала, как в школьном сочинении, – и мне хотелось выругаться. Какое, к чёрту, начало!
И вдруг нахлынуло – так резко, как будто это было вчера. Не ЦП(о). Не Контора. А другое. Детское. Казалось, совсем забытое. Немного глупое и стыдное, но от этого воспоминания меня будто волной счастья окатило.
И я написала, почти не думая:
D’où viennent les enfants.
– Чё это? – спросила Антошка.
– «Откуда берутся дети», – сказала я.
Воспоминания
Эпизод 5. Откуда берутся дети
Мы со Светкой были замечательными мамами, добрыми, заботливыми – так нам, во всяком случае, казалось. У Светки к началу школы было трое: Барби, медвежонок и крошечная зебра – младшенькая, а у меня аж четверо. Та же Барби, лягушонок, жираф и гномик.
И, конечно, главным вопросом, который нам покоя не давал, были дети, вернее, как они появляются на свет. Ни в какую капусту, ни в магазин, где их покупают, мы нисколечко не верили, зато, взамен этим глупостям, у нас возникла стройная и, как нам казалось, непротиворечивая теория на этот счёт.
Выглядела она так: когда женщина выходит замуж и решает родить ребёнка, то начинает пить очень много молока. Это молоко попадает в особый орган, который называется маткой, и сбивается там наподобие масла. Так возникает зародыш. У мужчин матки нет, поэтому они не могут родить. Только женщины могут. А потом зародыш начинает расти, и у него появляются ручки, ножки и так далее. Поэтому у беременной растёт живот. А потом, через девять месяцев, её увозят в больницу, где врачи аккуратно и небольно разрезают живот и достают из него младенца. Так мы это себе представляли, хотя и признавали, что не все детали этого сложного процесса нам до конца известны.
В конце второго класса Светка вернулась с дачи после выходных необычайно взбудораженная. Она сказала, что соседская девчонка, а ей уже почти одиннадцать лет, всё объяснила насчёт рождения, и всё оказалось не так, как мы думали.
– А как? – спросила я.
– Гораздо, гораздо хуже, – ответила Светка. – Даже не хочу тебе рассказывать, а вдруг тебя стошнит?
– Честное слово, не стошнит, – сказала я, вконец заинтригованная.
Светка немножко покочевряжилась. Она всегда так делала, когда первой узнавала какой-нибудь секрет. Но, конечно, долго хранить его в себе она не могла и тут не удержалась:
– Всё начинается с того, что мужчина ложится на женщину, причём он… не обязательно муж.
– А кто? – удивилась я.
– Ну, иногда просто знакомый. Не знаю, я про это не спросила. И вообще – не перебивай, – сказала Светка.
– Хорошо, больше не буду, – обещала я.
– Так вот, он ложится на неё, впихивает в её письку свою и… – тут Светка сделала торжественную паузу, – и писает…
– Куда?
– Куда, куда. Туда, в неё, – сказала Светка, сделав вид, что морщится от моей непонятливости. – И вот от этого появляются дети.
– Неправда! Быть такого не может! – возмутилась я. – Ты можешь себе представить, чтобы моя мама?.. Да и твоя тоже? Чтобы они разрешили, пусть даже и мужу, в себя писать? Моя мама лучше умрёт, чем…
– Но она божилась, что это правда, – не слишком уверенно сказала Светка. Видимо, мой аргумент про наших мам произвёл на неё некоторое впечатление. – И ещё она сказала, что это очень приятно.
– Когда в тебя писают?
– Ну да… Она так говорит.
– А она откуда знает?
– Говорит, что уже сама пробовала.
– В одиннадцать-то лет? Ага, пробовала она, как же! Врушка твоя соседка. А ты и поверила.
– Ты бы тоже на моём месте поверила. А ещё она рассказывала, что ребёнок появляется вовсе не из живота.
– А откуда тогда?
– Из той же письки…
– Я же говорю, врёт! Подумай сама, младенец всё-таки большой, вот такой, – показала я руками, – а пипка маленькая. И он в неё пролезть никак не смог бы.
Светка в конце концов согласилась, что, возможно, да, я права, и в роддоме ребёнка достают из живота, но по-прежнему настаивала, что всё остальное – совершенно точно: мужчина ложится сверху и писает туда. В ответ на её согласие насчёт живота я тоже пошла на уступку и допустила, что, возможно, некоторые нехорошие женщины, которых зовут проститутками, разрешают за деньги писать в себя. Но, конечно, наши мамы на такую гадость не способны. Да и папы тоже.
Весь путь в школу мы яростно спорили по поводу этой ужасной «новой» версии. В тот день нам было не до уроков. Учительница несколько раз делала нам замечание за то, что мы всё время шепчемся, потому что в голове крутился только этот дикий и неправдоподобный рассказ. На каждой переменке наш спор возобновлялся с новой силой – и по дороге домой тоже. Я не готова была отказаться от нашей общей теории, а Светка упорствовала в своей слепой вере. Из-за её упрямства мы тогда почти поссорились.
– Мала ты ещё, нос не дорос до взрослых тайн, – сказала Светка в ответ на мои возражения и ушла, надувшись.
Она и вправду была на целый месяц меня старше – родилась в ноябре, а я под Новый год.
Так или иначе, но тогда мы к согласию не пришли. И всё-таки Светке удалось посеять семена сомнений в моей душе. Несколько дней я пыталась затоптать эти сорняки самостоятельно, но потом решилась напрямую спросить маму, чтобы она навсегда опровергла всю эту гнусность.
Я подходила к ней несколько раз и говорила: «Мама, скажи, а это правда, что?..» – «Что правда? – спрашивала мама. – Ну?» – «Нет, ничего…» – отвечала я и отходила. Но Светкин рассказ не давал мне покоя, и я всё-таки решилась и, заикаясь и краснея от стыда, сумела выговорить эту несусветную чушь до конца, будучи уверенной, что мама лишь рассмеётся в ответ и ласково назовёт меня «глупышкой».
Мама, однако, повела себя очень странно. Прежде всего, она сама смутилась и покраснела. Потом, правда, рассмеялась и сказала:
– Нет, конечно, никто никуда не писает.
Я вздохнула с облегчением. Однако мама, убеждённая, что ребёнку врать нехорошо, если уж он сам спрашивает, продолжила, запинаясь не меньше моего, что «никто не писает, но контакт… телесный, да, происходит…»
– Контакт? Между его и её письками?
– Ну да, – ещё больше покраснела мама. – Только это совсем не так, как тебе рассказали…
– А как? – обескураженная, спросила я. – И как это может быть приятно?
– Может быть приятно... иногда… – сказала мама. – А как? Это ты сама узнаешь, когда вырастешь. Это же у каждого рано или поздно случается. И у тебя будет…
– У меня – нет! Никогда! – крикнула я и выбежала из комнаты, чтобы она не увидела брызнувших из моих глаз слёз.
Я убежала к себе и заперлась, чего прежде никогда не делала, хотя ключ всегда торчал в замке. В тот момент я понимала только одно – чудесный, светлый и уютный мир, окружавший меня, навеки рухнул. Разумеется, я по-детски всё сильно преувеличила, и ничто вокруг меня не рухнуло, но в одном я оказалась права: этот мой мир так и не стал прежним.
Больше я никогда к маме за разъяснениями по этой части не обращалась. Но дискуссии и жаркие споры со Светкой и другими девочками никуда, разумеется, не делись. К четвёртому классу мне пришлось смириться и принять ужасную правду, и я уяснила для себя подробности самого процесса, который назывался грубым и запретным словом, начинавшимся с буквы «е». Я больше не сомневалась, что все взрослые, включая моих родителей, занимаются этим. И мне это тоже когда-то предстоит. Вопрос – когда?..
Вот всё это я написала по-французски.
– А чего ты написала? – спросила Антошка. – Так нечестно, мы же не понимаем.
И тогда я им всё перевела на русский. Антошка и Любаша очень смеялись. А Светка почему-то расплакалась. Хотя почему «почему-то»? Я понимала почему. И почувствовала, наверное, то же самое, что и писатель, когда читает своё произведение вслух перед толпой читателей, а те бурно и одобрительно реагируют. Гордость почувствовала и – немножко – щекотку тщеславия. И потом, что бы я ни писала, всегда перевожу им слово в слово. И иногда они меня удачно поправляют, и тогда я их формулировки и обороты вписываю вместо своих. Вот так я обрела своих читателей. И пусть их всего три, зато совсем не равнодушные.
Хроника
Эпизод 6. Знакомство с уголовницами
Тут я перескакиваю почти в конец моей Хроники, перепрыгивая множество предшествующих событий. Я ведь пишу не по порядку, а вспышками. Они – как сигнальная ракета в кино про войну. Может, это и неправильно, но зачем ждать, если из темноты моей памяти вдруг выхвачено то, что, как я боялась, навсегда потерялось в её складках.
Эту первую встречу я сейчас вспомнила во всех подробностях.
Мы уже в ЦП(о). Нас – меня, Светку и Катьку – распределяют по купе. Мы со Светкой попали в шестое, а Катька – в седьмое.
И вот что было дальше.
Найдя дверь под номером 6, мы постучались и услышали громкое:
– Не заперто.
Я крутила ручку туда-сюда, пока одна из будущих соседок не пришла мне на помощь. Дверь поползла вбок, и я наконец смогла войти.
Мне тут же в нос ударил запах неухоженных женских тел. Тел было два. Одна – та, что нам открыла. Другая лежала поверх одеяла на нижних нарах слева.
Помня предупреждение диспетчерши у входа – «две девки из колонии», – я ожидала увидеть что-то большое, грубое, мужеподобное, с татуировками. Но, посмотрев на колонистку, внутренне ахнула. Передо мной стояла… Василиса Прекрасная, как я её в детстве представляла и даже пыталась нарисовать.
– Вот… нам велели сюда заселяться, – совсем смутившись при виде такой красоты, пробормотала я.
Лежавшая слева – постарше, но не сильно – сказала угрюмо, как бы в пространство:
– Похоже, нашего полку прибыло.
Прозвучало это не слишком радушно, с явной иронией.
– Дежурная сказала… у вас есть свободные места, – сказала я, чувствуя, как губы сами собой складываются в заискивающую улыбку.
– Есть. Свободные, – усмехнулась лежавшая. – А ты чего седая?
– Да так, – сказала я и не стала объяснять.
– А вы хоть знаете, откуда мы? – снова спросила она.
Светка тихо выдохнула и сказала, глядя прямо ей в глаза:
– Нам всё равно, кто вы. Мы сюда не знакомиться пришли. Нас заселили.
Лежавшая посмотрела на неё внимательно, оценивающе.
– Хромая, значит? – сказала она.
Светка дёрнулась, но сдержалась.
– Хромая. Поэтому нижняя мне.
Лежавшая усмехнулась:
– Ладно, я Антошка. Поняли? Не Антонина, не Тоня – Антошка. А это, – она махнула рукой в сторону той, что нам открыла, – это Любаша.
– А, Люба? Очень приятно, – сказала я светски.
– Нет, не Люба, а Любаша, – жёстко поправила Антошка.
– Любаша – так меня деда звал, – как бы извиняясь, пролепетала Василиса Прекрасная и покраснела. – Да вы сядьте. Вы же еле стоите.
Светка осторожно опустилась на край нижних нар. Я стояла, не понимая, куда себя девать.
Антошка скомандовала:
– Тебе наверх.
Я кивнула. И вдруг поймала себя на глупой мысли: в детстве я всегда выбирала верхнюю полку. Тогда это было «люблю поезда», а теперь – «мне велели».
– Вы правда… из колонии? – спросила я, сама не понимая зачем.
Антошка фыркнула:
– А ты правда думаешь, мы тут по путёвке? Или на понты берёшь? Но мы не кусаемся. Пока. Так что живите. Но если дуры или стукачки – лучше сразу убирайтесь. Одна дура у нас и так уже есть, а стукачек нет и не будет.
Любаша повторила за ней:
– Мы не кусаемся. Правда, Антошка?
Та посмотрела на неё так, будто сейчас скажет что-то грубое, но только махнула рукой:
– Ладно. Живите. Только сразу договоримся: в нашем купе пахан я. Есть вопросы?
Светка коротко кивнула:
– Поняла.
А я сказала:
– Вопросы есть. И много.
Антошка взглянула на меня остро и недовольно.
– Нет-нет, ты тут главная, спору нет. Кто раньше пришёл, того и тапки. Я о другом. Вы здесь сколько уже?
– Почти два месяца, – ответила Антошка.
– Ну и как? Лучше, чем в колонии?
Антошка задумалась, а Любаша радостно закивала:
– Лучше. Правда же, Антошка?
Вот так, фраза за фразой, лёд между нами начал таять.
Вечером мы вчетвером гоняли чай в нашу, новоприбывших, честь. Соседки, на правах старожилок, до глубокой ночи рассказывали нам, новеньким, как тут всё устроено – режим, кормёжка, процедуры и всё такое. Вернее, рассказывала в основном Антошка, а Любаша её то и дело поправляла – не складно, не умно, но по делу. Как человек, который слов не подберёт, зато прочувствовал каждую здешнюю пакость на собственной шкуре. Антошка иногда звала её дурочкой, но ласково. На самом деле она вовсе не дурочка, а до ужаса тёмная, почти неграмотная – и при этом удивительно тонко всё чувствует.
– Кстати, – предупредила нас Антошка, – завтра вам предстоит не только стрижка, но и мойка. Будут вас дезинфицировать. Процедура не из приятных. А тут ещё зависит от смены. Хорошо, если будут бабы. Раньше так и было, но совсем недавно появились два мужика-санитара. Они противные. И вид у них, как у садистов. Работают через день. Так что вы будьте готовы.
– А градусник? Расскажи про градусник, – внезапно подала голос Любаша и покраснела.
– Что ещё за градусник? – полюбопытствовали мы.
– А вот не скажу, – невесело усмехнулась Антошка, – а то будет неинтересно. Завтра сами узнаете. Неприятно, но ничего страшного. Вот мы с Любашей уже привыкли. Только из-за этого градусника будят рано.
Тут раздался стук в дверь, и в купе просунулась голова Катьки.
– Можно к вам? – спросила она. – А то у меня с соседками как-то не задалось.
– Тебя же в седьмое подселили? А это купе стукачек. Все как на подбор, – процедила Антошка. Стукачки явно были её пунктиком.
Катька заахала, заохала и скромненько уселась на Светкины нижние нары, на самый краешек.
– Ну хорошо. Но как тут вообще? – спросила Светка. – Как персонал к вам относится? Пакостят или дают подышать?
Антошка помолчала, а потом сказала:
– Как относятся? Да никак. Мы для них как футляры. Футляр-то и нужен постольку, поскольку в нём носят ценные вещи. Ну, скрипку там, виолончель, ожерелье… Да тот же градусник. Сам по себе футляр ценности не имеет.
– А в нас-то что ценного? Ожерелий не носим, – заулыбалась Любаша.
– А у нас, Любаша, матка. Работоспособная. А мы – футляр для неё. Когда б не она, нафиг мы бы им сдались? Нас же сюда для чего согнали?
– Для чего? – спросила Любаша, хлопая огромными глазами; тени от ресниц ложились ей на щёки.
– Я ж тебе сто раз уже объясняла. Для того чтобы осеменять. Ты что, опять забыла? – ласково, но снисходительно ответила Антошка. – Чтобы мы рожали, как на конвейере. За себя и за того парня, в смысле девку.
– Ах да, осеменять, – смутилась Любаша. – Да, нас будут осеменять, это понятно.
– Наверное, будут впрыскивать семенную жидкость из банка спермы. Ведь так? – предположила Катька.
– Я тоже так думаю, – сказала Антошка. – Но поди знай. Вот, говорят, скоро начнутся сеансы. Наверное, это оно и есть. А чего тогда ухмыляются, если просто впрыскивание?
– Ничего, я выведаю, – вдруг очень уверенно сказала Катька.
Мы посмотрели на неё скептически – а зря.
И мы – слово за слово – перешли к темам куда более приятным: к воспоминаниям. Каждая что-то рассказала о себе и о прошлой жизни. Даже Любаша, робея, бормотала про то, что ни отца, ни матери у ней не было – никого, «окромя» старого деда. В общем, мрак. Но и про речку, на которую она с утра выходила купаться в любую погоду, и теперь сильно по ней скучает, и про солнышко, и про цветочки, которые она саморучно выращивала, и про то, что влюбилась в фельдшера, а он не заметил.
Антошка в основном помалкивала. Катька тоже про себя особо не распространялась. Сказала только, что была замужем и совсем недавно развелась. Зато потом рассказала несколько историй из врачебной практики – да так, что мы, забыв, где находимся, хохотали как безумные.
Проговорили до поздней ночи. И всё было так душевно, что даже я немного внутри оттаяла и, уже лёжа на своих нарах, подумала, что, может быть, всё не так уж и страшно.
Временами мне казалось, что я действительно лежу в поезде на верхней полке. Только мой поезд стоит неподвижно, будто застрял на каком-то полустанке.
Хроника
Эпизод 7. Купе
Я всегда пропускала в книжках всякие описания – какой дом, сколько комнат, как там всё устроено. Пропускала, потому что скучно. А потом путалась и приходилось возвращаться. Вот и сейчас, наверное, будет скучно. Но если кто-нибудь когда-нибудь станет читать эти мои записки, важно понять, что такое наш ЦП(о) и как мы тут поживаем.
ЦП расшифровывается как Центр подвижничества. Смешно, но никто из девок, попавших сюда, не знал, что слово «подвижничество» означает. А я случайно знала и стала объяснять:
– Подвижник – это от слова «подвиг». Тот, кто совершает подвиг веры, в церковном смысле. В общем, праведник. Почти святой.
Светка робко, как калека среди нормальных людей, сказала:
– А помнишь, Жень, нам в лицее рассказывали про храмовых блудниц? Ну, жриц, которых все имеют? А они не могут никому отказывать. Даже нищему. Даже прокажённому.
– Вот, хромая-то ближе к телу говорит, – одобрила её Антошка. – Всё куда проще, девки! Подвижница – это от слова «подвижность». Подвижная такая девушка. Суетится под клиентом в хорошем смысле. В смысле, так подмахивает, что клиент себя как на батуте чувствует и затылком о потолок стучится.
Все подвижницы из нашего отряда заржали от этой шуточки так, что стены затряслись. Тогда мы все только пили сиропчик и ходили на уколы и нам в голову не могло прийти, что Антошка-то почти угадала…
Подвижницы – так нас называли в контрактах и прочих официальных бумажках. А неофициально как только не звали. Теперь из всех прозвищ осталось одно – свиноматки. Так нас называют почти все, кто в ЦП(о) работает: санитарки, медсёстры, охранники. Только врачи по-прежнему зовут нас по номерам. Я, например, III–6–2, то есть три-шесть-два: первая цифра – номер отряда, вторая – номер купе, третья – номер моего места.
К «свиноматкам» мы уже привыкли и почти не обижаемся. Потому что глупо отрицать: отчасти так оно и есть. Иногда даже сами себя так называем. Хотя чаще всё-таки – просто матки. Но, конечно, мы всё ещё люди.
А маленькая буква «о» в скобках означает, что наш ЦП не простой, а особый. Но это совсем не повод для гордости. Так его называют в закрытых документах, чтобы не писать слова «штрафной». А кроме как там, такие ЦП(о) нигде и никогда не упоминаются. Их как бы и не существует.
В обычные центры попадают те, кого показывают по телевизору. В наш – те, кого надёжно спрятали от телевизора и от мира, а точнее – из этого мира изъяли. Тут в основном содержатся и подвижничают дезертирши. Такие, как я. Попадаются и злостные нарушительницы режима из обычных ЦП. И ещё – уголовницы, добровольно согласившиеся променять колонию на наш особый центр. Такие, как Антошка.
Режим у нас куда строже. А главное – только тут разрешены эксперименты.
В детстве я прочла «Остров доктора Моро», и потом мне долго снились кошмары. Так вот, ЦП(о) чем-то похож на тот остров. А может, и похуже.
Если смотреть на наш центр не как на тюрьму и не как на больницу, а просто как на место нашего обитания, то он больше всего похож на поезд. Всё тут устроено так, будто ты не живёшь, а едешь. Едешь куда-то без станции назначения и без права выйти.
Только вагоны в этом поезде расположены не цепочкой, а вертикально – один над другим. Потому что это всё же не вагоны, а этажи. Четыре жилых этажа. На каждом – отдельный отряд. Наш – третий. Потому что мы на третьем этаже. А есть ещё четвёртый, пятый и шестой.
На каждом этаже – четырнадцать каморок, где живут подвижницы. Официально их называют номерами, как в гостинице или в борделе. Но и мы, и санитарки, и медсёстры, и охранники – все говорят «купе», потому что и вправду похоже.
Даже диспетчерша, что сидит за своим столом в предбаннике с утра до отбоя, кричит по внутренней связи: купе такое-то – на уколы! Или – на сеанс! Или – в процедурную, морсик пить!
В каждом купе, как и положено, четыре койки – две нижние и две верхние. И дверь у нас не распахивается внутрь или наружу, как нормальные двери, а уезжает вбок – тоже как в купейных вагонах. Ты её дёргаешь – и она скользит. Шлёп – закрыто. Шлёп – открыто. И если кто-нибудь из персонала злится, он не хлопает дверью, а двигает её резко, так что она визжит.
На верхние нары можно залезть по узкой металлической лесенке, намертво прикрученной к стенке, как в каютах на пассажирских пароходах. На первых месяцах по ней ещё можно карабкаться, но к концу срока это превращается в отдельную пытку: живот мешает, ноги отекают, голова кружится. Мы, конечно, меняемся местами. Если у одной живот уже раздулся, а другая только что опоросилась, нижнюю полку занимает та, кому тяжелее. Хуже, когда три, а то и все «пассажирки» оказываются на сносях одновременно. Тут уж хочешь не хочешь кому-то приходится лезть наверх. Иногда это плохо кончается. Одна из четвёртого отряда упала и сломала шейку бедра. А в нашем отряде, во втором купе, из-за такого падения случился выкидыш. Несколько дней персонал ругался, что мы по собственной дурости срываем им план по заготовкам, но нижних мест от этого больше не стало.
Для персонала мы только номера. Квадратик с номером вшит в халат на груди, чтобы медсёстры и санитарки не путались, когда гонят на процедуры. Фамилия тоже вшита, но зовут нас по номеру. Имя здесь лишнее.
В моём купе, кроме меня, Светка, Антошка и Любаша. А Катька из другого купе, но таскается к нам так часто, что почти стала своей, пятой. О каждой ещё расскажу отдельно. Без них моя история была бы не та.
Все купе тянутся по одной стороне, как в вагоне. Эта сторона, если смотреть по ходу поезда, – справа. Коридор длинный.
Только в поездах, если выйти из купе, в широких окнах видишь, как уносятся назад облака, берёзки, поля, далёкие домики. А у нас в окнах ничего не уносится. Потому что вместо окон – глухая, ржавого цвета стена, местами облупившаяся.
В поезде, если ты едешь долго, тебя спасает одно: ты знаешь, что есть остановки. Можно выскочить, вдохнуть свежего воздуха, купить у бабок что-нибудь погрызть, хоть стакан семечек.
Здесь нас тоже выводят. Но все перемещения – только внутри жилого корпуса: на жрачку, на осмотр, на сеансы. И всё в сопровождении охранника.
И ещё есть Административный корпус. Контора, как мы его называем. Туда уходят те, кого списывают. Туда можно войти на своих двоих. Обратно дороги нет.
Но об этом я, кажется, уже писала.
Хроника
Эпизод 8. Сиропчик Менгелева
На следующий день после вселения нас, как и предупреждала Антошка, обрили налысо. Процедура не из приятных. Мы сразу почувствовали себя уродками, к тому же голова с непривычки мёрзла.
А ещё через день с утра отправили на уколы. Укол в попу оказался довольно болезненным, а когда мы трое – я, Светка и Катька – медленно доплелись до следующей процедурной, потому что из-за Светкиной хромоты быстро идти не получалось, то оказались последними в очереди.
Мы зашли в процедурную все вместе. Медсестра, толстая, румяная, с усиками над верхней губой, окинула нас весёлым взглядом и спросила:
– Новенькие?
Мы кивнули.
– Ну, тогда я вас угощаю, – пошутила она и быстро, ловко разлила из большой бутыли тёмного стекла в три стаканчика с делениями буроватую жидкость, не пролив ни капли. – Пейте сиропчик до дна, он вам понравится. Ещё добавки попросите.
Мы выпили до дна, как и было велено.
Слово «сиропчик» звучало совсем по-домашнему, да и на вкус он оказался довольно приятным – кисленький, немного похожий на клюквенный морс.
– А для чего этот ваш сиропчик?
– И вовсе он не мой, а Анатолия Викентьевича, – поправила медсестра.
– А это кто такой? – удивилась я.
Она тоже сперва удивилась, но, вспомнив, что мы новенькие, охотно объяснила:
– Так это же наш главврач. Менгелев Анатолий Викентьевич.
– Простите, как фамилия? Менгеле?
– Да нет, Мен-ге-лев, Анатолий Викентьевич, – повторила она по слогам, и в голосе её звучало явное уважение.
Мы переглянулись.
– Странная какая-то фамилия.
– И ничего странного, – возразила словоохотливая медсестра. – На Менделеева похоже. Слышали, небось? Тоже был великий учёный.
– И наш тоже великий?
– А то, – оживилась медсестра и с гордостью добавила: – Это же он тут всё придумал. И сиропчик, и уколы, и наш центр выстроил.
– И центр тоже он? – с явной иронией спросила Светка.
Медсестра иронии не заметила и подтвердила:
– Он. Конечно, не своими руками, с помощью государства. Он и центр организовал, и эксперимент, и вашу подготовку.
– Подготовку к чему? – спросила Катька.
Медсестра посмотрела на нас с удовольствием человека, который знает больше, чем дозволено знать другим.
– А это вам потом объяснят, – сказала она.
Когда мы вышли, Катька сказала:
– Вот это её «подготовка» и «потом объяснят» – это очень дурной знак. Значит, скоро тут станет совсем ***во.
Хроника
Эпизод 9. Гонг
Сначала я думала, что это просто звонок. Ну, вроде школьного. Или как в лагере перед обедом. Звякнуло – и пошли. Но очень скоро стало ясно: нет, не звонок. И не сирена. И не колокол.
Гонг.
Кто его так первым назвал, не помню. Может, Антошка. А может, слово само собой прилипло. Потому что звук и вправду был не электрический, а какой-то металлический, круглый, с тяжёлым послевкусием. Не резал воздух, а расходился по корпусу, как будто сам этот дом был пустой железной кастрюлей, по которой ударили ложкой.
Утренний гонг означал подъём. Дневной – столовую. Особый, двойной, – процедуры. Если ночью вдруг били коротко и зло, это значило: кому-то стало плохо, и сейчас прибегут медсёстры, санитарки, захлопают дверями, потащат носилки, а мы будем лежать, не шевелясь, и делать вид, что спим.
Поначалу меня бесил не сам звук, а то, как быстро мы к нему привыкли. Ещё вчера вздрагивали, а сегодня уже подскакивали раньше, чем он стихнет. Организм схватывал быстрее головы. И это было, пожалуй, самое унизительное.
Иногда гонг ударял с задержкой, и тогда мы лежали, как дуры, не понимая, можно ли ещё украсть себе минуту сна или уже пора вскакивать. Но стоило ему прозвучать – и всё в нас срабатывало само. Даже Любаша, которая вечно путалась, что после чего, – и та со временем научилась отличать обычный дневной гонг от двойного, процедурного.
А однажды утром гонг почему-то не прозвучал. Или прозвучал так тихо, что мы его не услышали. Мы лежали и ждали. Ждали, пока за нас решат, пора вставать или ещё нет.
– Третий отряд! Вы что, о***ли там все? Подъём был!
И только тогда мы поняли, что самое страшное в нём – даже не сам звук, а то, что мы уже не могли без него начать день.
Антошка сплюнула на пол и сказала:
– Ну всё. Дожили. Нас уже не палкой, а звуком дрессируют.
А я подумала, что рабство начинается не тогда, когда тебя заставляют. А тогда, когда ты сам ждёшь сигнала. Подумала – но вслух не сказала.
Воспоминания
Эпизод 10. Детство
Во всём остальном моё детство выглядело почти образцово-витринным. По крайней мере, так это виделось взрослым.
Единственный ребёнок – к тому же девочка – из интеллигентной семьи. Все, кто пережил этот опыт, знают, что он означает. Не детство, а нескончаемая, хоть и сладкая, пытка. Музыкалка, фигурное катание, кружок рисования и лепки в музее, теннис, кружок бальных танцев, бесконечные концерты в филармонии, выставки и вернисажи. И книги, книги, книги. Меня пичкали культурой и духовностью, как родители попроще закармливают любимое чадо «чем-нибудь вкусненьким». Ну, съешь ещё кусочек. Ну, пожалуйста. За мамочку, за папочку… А в результате одно из двух: либо ожирение, от которого чадо страдает всю взрослую жизнь, либо стойкое равнодушие, а чаще – ненависть к любой «вкусной и здоровой» пище. Вот и у меня «высокая культура», что называется, лезла из ушей. Я испытывала к ней стойкое, хотя и неосознанное отвращение. И, разумеется, последовательно всё бросала. Так сказать, не в коня корм!
То же самое было и со Светкой, подругой моего детства и отрочества и тоже единственной дочкой интеллигентных «шнурков». Мы с ней и во все эти кружки ходили вместе – то моя мама, то её по очереди нас отводили, – поскольку жили в одном доме, только в разных подъездах, и бросали их одновременно. Очень удобная отмазка: вот Светка тоже бросила… Единственное, к чему родителям удалось меня пристрастить, – это чтение. За что я им, честно, по гроб жизни буду благодарна. А Светкиным родителям даже это не удалось. На моей памяти Светка не прочла ни одной серьёзной книги, кроме школьных учебников. Только журналы мод и любовные романы.
Повторяю, мы со Светкой все эти кружки возненавидели. А по виду и не скажешь. Когда нас чуть ли не силком тянули в очередной кружок, встречные женщины умилялись. Ах, какие девочки! Красавицы в нарядных платьицах и с яркими бантами на головках. Только одна беленькая – это Светка, она природная блондинка, чему я втайне страшно завидовала, – а другая, чёрненькая, – это я. Но это летом, когда тепло. А зимой бантов не видно, но всё равно картинка на загляденье: мы в шубках, неуклюжие, как медвежата. Зато если выпадали дни без кружков – а такое редко, но случалось, – мы предавались нашему по-настоящему любимому занятию.
Да, родители нас пичкали рафинированной культурой, чего ж удивляться, что нас тянуло на скоромненькое. Не тирамису на фарфоровых блюдечках, а жирные щи с салом. Не худосочные мальчики из тех же кружков в отутюженных костюмчиках, а малолетняя шпана из нашего двора.
Воспоминания
Эпизод 11. Коляски
Кажется, ещё вчера эти нарядные, в погремушках, коляски стояли в нашем дворе и в соседнем парке тесно, поблёскивая на солнце металлическими частями, как шикарные иномарки на частной стоянке. И вокруг стоял весёлый гул, время от времени прерываемый пронзительным младенческим визгом. Это молодые мамы обменивались секретами грудного вскармливания и сравнительными достоинствами подгузников и присыпок.
Я потом долго пыталась понять, когда именно это началось. С первого дня и не заметишь – так же, как не замечаешь, что уже больше месяца не видно соседа сверху. Ты просто живёшь, ходишь в школу, ругаешься с мамой из-за оценок, а потом вдруг идёшь от подруги и замечаешь у подъезда какое-то странное оживление, откуда-то слышится траурный марш Шопена, соседки охают и давят слезу. А потом видишь и самого соседа в строгом чёрном костюме, со строгим синим лицом. Он лежит в гробу, украшенном кружавчиками, выставленный во дворе для прощания. А ты видишь его в последний раз. И даже имени его не знаешь.
Вот и детские коляски вдруг исчезли. Не в один день, конечно, не все разом, не так, чтобы утром вышла – и двор пустой, как после эвакуации. Нет. Наверное, с полгода это тянулось, а то и больше, прежде чем мне в глаза бросилось. Просто раньше коляски были как деревья: ты же деревья не считаешь. Они есть и есть. И вдруг, в какой-то день, ты ловишь себя на мысли, что уже неделю не слышала этого ровного скрипа колёс по плитке, не видела, как мамки собираются у лавочки, и никто не трясёт перед носом младенца яркой погремушкой, чтобы отвлечь его от крика. Нет, коляски кое-где попадались, но стали редкостью, как и пчёлы.
Я тогда училась в девятом. Где-то шла очередная война. Про неё иногда говорили по телевизору, но меня и моей жизни она не касалась. Да и взрослые вели себя так, будто никакой войны нет. Ну, нет так нет. Мне что, больше всех надо?
Война ничего для меня не меняла, а вот коляски, вернее, их отсутствие, – да, я запомнила. Я помню конкретный момент: мы со Светкой возвращались из школы и увидели на площадке пустую детскую качалку-утёнка. Раньше на ней всегда сидел какой-нибудь карапуз. Даже зимой: ребёнка закутывали, как кочан капусты, и качали до одурения, пока следующая мамаша в очереди к качелям не начинала возмущаться и качать права. А тут – никого.
– Странно, – сказала Светка. – Куда они все подевались?
Она сказала это так, мимоходом. А я удивилась. И с того дня стала смотреть по сторонам. Считала коляски. Это ненормально: девочка в девятом классе обычно смотрит не на коляски, а на мальчиков. Или на свои прыщи. Или на то, как бы не нарваться на физрука. А я высматривала коляски.
Их и вправду стало меньше. И женщин «с животом» на улицах и в метро почти не попадалось.
И, похоже, это заметила не только я, но и взрослые. Я смотрела на наших соседок. Раньше они громко судачили. А сейчас встревоженно шептались. И не только они. И в магазинах, и в автобусах женщины шептались, прикрыв рот ладонью. Может, они просто сплетничали, но почему-то я не сомневалась, что они говорят об исчезнувших младенцах, как во времена царя Ирода.
В телевизоре всё было нормально. На экране показывали младенцев в белых чепчиках, каких-то счастливых мам, улыбчивых врачей, которые говорили про «гигиену репродуктивного поведения». А во дворе стало пусто.
А потом в один «прекрасный» день все разом прозрели. И все вдруг об этом заговорили. Говорили громко, на работе, на кухнях, на старушечьих лавочках. Зашумел интернет.
Во всём винили вакцину. Какую именно – никто не знал. Их же много появлялось в эти годы. И они превратились в такую привычную страшилку. У нас в классе тоже. Если прыщи, плохие отметки или мальчик, на которого глаз положила, на тебя ноль внимания, во всём виновата вакцина.
С мужчинами тоже было не всё ладно. Каждый третий, по слухам – а они возникали ежедневно, один другого мрачнее и нелепее, – жаловался на снижение потенции, но их семенной фонд, казавшийся вечным источником продолжения рода человеческого, вдруг оказался почти без надобности.
Все понимали, что пришла беда. И как всегда – откуда не ждали. Беда приключилась с женщинами и из-за женщин. Беда страшная и едва ли поправимая.
Скрыть это было невозможно, но власти долго хранили молчание. А потом чуть ли не каждый день в телевизоре стали появляться заслуженные, убелённые сединами врачи. Они что-то растерянно мямлили, бубнили, что на самом деле кажущееся уменьшение новорождённых объясняется тем, что женщины «ленятся», и их можно понять: ждут, когда вирус окончательно сойдёт на нет, вот-вот новое лекарство к лету его добьёт, и тогда будущие матери своё возьмут.
С вирусом они, кстати, не врали: тот действительно был на последнем издыхании. Зато всё остальное оказалось наглой ложью. Никакого «вот-вот» не случилось.
Разумеется, этим уверениям почти никто не верил. Но и паники, что удивительно, особой не наблюдалось. Никто не бил в колокола. Люди ходили пришибленные, но будто именно этого все и ждали.
Мол, да, роду человеческому пришёл конец, и не из-за ядерной войны, а вот так, тихо и буднично, как в рассказах Брэдбери. Справедливо, наверное. Давно пора. К этому всё и шло.
Вот только жалко детей. Не тех, которые не родились и уже никогда не родятся, а тех, кто уже появился. Им бы жить да жить. Но, видно, не судьба…
Общее настроение лучше всего выразил огромный коллаж на первой полосе единственной либеральной газеты города. На заднем плане были изображены символы современной цивилизации – небоскрёбы, ажурные мосты, запруженные автомобилями, пышная, вся в огнях, ёлка, а вокруг – толпы ликующих людей.
Наверху летали беспилотные такси, а на переднем плане стоял, распушив хвост, белоснежный песец. Он щурился, глядя прямо в глаза читателю, и как будто ухмылялся.
Никакого текста под коллажем не было.
На следующий день газету закрыли.
Стоял март. То солнышко, то снегопады, как обычно бывает в это время. И вот однажды я увидела во дворе новую коляску. Дорогую, с большими колёсами и амортизаторами, как у джипа. Её выкатила женщина в дорогом пальто. Не из нашего подъезда. Она походила кругами, смотрела по сторонам, как будто проверяла, безопасно ли.
Я подошла ближе – просто посмотреть. Надо же – живой младенец, настоящий.
Мамаша увидела меня и резко отвернула коляску.
– Не подходи, – прошипела она. – Нельзя.
– Да я не подхожу. Просто посмотрела.
– И смотреть нельзя, – повторила она. – Сглазишь.
И быстро-быстро стала уходить, как будто убегала от меня. И ушла.
Я стояла и чувствовала себя так, словно заразная. Как будто это я была опасной. Как будто ребёнок в коляске – это драгоценность, а я – вор.
За ужином я спросила родителей:
– А куда делись младенцы?
Они сделали вид, будто не поняли.
– Какие младенцы? – якобы не понял папа.
– Ну, те, что в детских колясках. Раньше были, а теперь вдруг нет. И колясок нет.
Папа секунду молчал. Это с ним случалось редко. Обычно он отвечал сразу, словно держал ответ наготове.
– Да всё есть, – сказал он наконец. – Ты просто не замечаешь.
– Нет, – сказала я. – Я как раз теперь замечаю. Их нет. А у тебя от вранья нос удлинился.
Папа посмотрел на маму. Мама сделала вид, что занята кастрюлями. Они обменялись этим своим взрослым взглядом, будто поставили ширму, за которую мне ходу нет.
– Может, сезон, – сказал папа. – Холодно. Дети дома.
– Нет, зимой они как раз были. А сейчас вот нет, – сказала я. – Ну, почти нет.
– Ты у меня статистик, что ли? – папа усмехнулся, но как-то сконфуженно. – Не бери в голову.
А через пару дней я услышала их разговор. Я не специально. Я просто пошла пить воду. И остановилась в коридоре, потому что они говорили так тихо, что от этого едва слышного шёпота меня пробрало.
– Ты понимаешь, что мобилизация неизбежна. Женская мобилизация, – шептала мама.
– Тс-с, – сказал папа. – Не говори это слово.
– А как это ещё назвать? – сказала мама.
– Ещё не факт, – сказал папа. – Может, всё рассосётся.
Я хорошо знала эту папину фразу про «всё рассосётся». Он её говорил всегда: про мою простуду, про двойку по алгебре, про очередную «смертельную волну вируса». Но сейчас у него был другой голос. Он не верил себе.
– Ничего не рассосётся, – сказала мама. – Они уже начали.
– Кто «они»? – спросила я вслух, не выдержав.
Я до сих пор помню, как у мамы вздрогнули плечи. А папа замер, как будто обнаружил, что у него в кружке не чай, а отрава.
– Ты почему не спишь? – спросил он.
– Я пить хотела.
– Пей и иди, – сказала мама слишком резко.
Я пошла. Но уже не могла заснуть.
Утром папа был ласковый. Слишком ласковый. И в школу меня провожал, и сумку понёс, и шутил. А я смотрела на него и понимала: он делает вид. Делает вид для меня. И вот тогда меня впервые накрыло не детским страхом, а взрослым: когда взрослые начинают делать вид, значит, дело совсем плохо.
Тогда мне казалось, что дети просто исчезли. Растворились в воздухе вместе с колясками, с погремушками и с мамашами. Я ещё не знала, что позже они вернутся ко мне совсем в другом виде – не как младенцы из чужих колясок, а как то, что будут вынимать из наших животов.
Хроника
Эпизод 12. «Гости из Краснодара»
– Ой, девки, чой-то «гости из Краснодара» ко мне всё не едут и не едут, – сказала Антошка, метко бросив в мусорное ведро мятую прокладку, пропитанную не кровью, а какой-то грязновато-серой слизью.
Любаша удивлённо взглянула на неё своими огромными глазами:
– А тебе что, свидание разрешили?
– Ага, свидание. С тампоном, – усмехнулась Антошка.
Катька, сидевшая с Любашей на нижней полке напротив нас, шёпотом объяснила ей, о чём вообще речь. Любаша покраснела как маков цвет.
Мы по привычке рассмеялись, но не обидно. Любашу мы любили. Она и краснела как -то особенно – не по-женски, а по-детски, будто не про месячные не поняла, а её уличили в том, что она украла конфетку.
Антошка между тем не унималась.
– И как вы, интеллигентки, выражаетесь, – сказала она, кивнув в нашу со Светкой сторону, – у меня теперь в голове сплошь сладострастные сцены. Во сне, наяву – всё едино. Вся дрожу, как сука в течке. Похоже, у меня химия пошла по трубам.
– Антошка, окстись, не выдумывай! – сказала Светка.
– Это ты окстись! – огрызнулась Антошка. – У тебя, между прочим, на днях то же самое будет. И у Женьки. А у тебя, Любаша, разве ещё не так? Мы же с тобой почти вместе начали эту гадость глотать. У тебя с тех пор менструация была?
Любаша испуганно замотала головой:
– Нет, ещё не было. У меня... – она начала шевелить губами, подсчитывая, – только через неделю будет.
– Ага, вот тогда и проверим, – вмешалась Катька. – Но боюсь, что Антошка права. Это не месячные уже. Это у нас организм по плану перестраивается.
– По какому ещё плану? – спросила я.
Катька пожала плечами:
– По их. По медицинскому. Чтобы, как они выражаются, «повысить готовность». Ты что думаешь, нас тут зря сиропчиком поят и уколы колют?
Мы замолчали. Все эти слова – «готовность», «перестройка», «фаза», «цикл» – Катька уже давно собирала по обрывкам разговоров врачей и медсестёр.
– А я, между прочим, – снова подала голос Антошка, – уже вторую ночь спать не могу. Лежу и дрочу. И днём тоже, если приспичит. А то прямо трясёт всю. Так что если у вас, барышни, скоро под юбкой чёрт проснётся, не удивляйтесь. Это не вы б****, это из вас их делают.
– Антошка, ты бы лучше помолчала, – сказала я. – Мне твои п***острадания даже слушать кринжово.
Антошка тут же вскинулась:
– Не кринжово тебе, а ***во. Б**, интеллигенция, как мне обрыдли эти ваши «мемчики» из интернета. Да, я их не знаю и знать не хочу. Зато я по фене ботаю. Эти мемы ваши через год передохнут, как мухи. А воровская феня не исчезнет, она теперь и есть настоящий русский язык. И ещё мат. Подарочек от татаро-монголов. Вот и весь ваш «великий и могучий». Когда мы все подохнем, и страна эта ****ская сгинет, только феня и мат останутся. Как последний ей памятник.
– Ты прости меня, Антошка, – сказала я. – Я ведь и вправду испугалась, что мы все тут через пару недель мастурбировать начнём. А ведь начнём, никуда не денемся. А про памятник ты классно сказала.
– Про литературный, – вдруг вставила Светка.
– Что литературный? – не поняла я.
– Помнишь, была такая серия? «Литературные памятники», – сказала Светка.
– Вот именно, – подхватила Антошка. – Блатная феня и мат как литературный памятник России. Вот это в живых останется. Параша останется, зэки, фраер и халява. И *** с ****ой.
– Да ладно, – сказала она уже тише. – Проехали... А про дрочку я сказала по дружбе. Чтоб без иллюзий. Чтоб понимали, к чему нас готовят.
– К чему? – спросила Любаша шёпотом.
Никто ей не ответил.
Продолжение читайте по подписке.
Чтобы журнал развивался, поддерживал авторов, мы организуем подписку на будущие номера.
Чтобы всегда иметь возможность читать классический и наиболее современный толстый литературный журнал.
Чтобы всегда иметь возможность познакомиться с новинками лучших русскоязычных авторов со всего мира.



Comments