top of page

Эолова арфа языка

Updated: Aug 9

Филолог, философ, культуролог, эссеист.

Профессор теории культуры и русской литературы университета Эмори (Атланта, 1990–2023), основатель Центра гуманитарных инноваций в Даремском университете (Великобритания, 2012–2015). Автор около полусотни книг на русском и английском и множества статей, переведённых на 26 языков. Лауреат литературных премий.

Мне всегда было мало одной головы – хотелось отрастить несколько – слышать и говорить на все стороны. Когда нынешние пропагандисты «русского мира» клеймят меня как многоголовую гидру, у которой на месте одной срубленной головы вырастает другая, я воспринимаю это как комплимент. Еще в 1980-е я населил свою «Книгу книг» <https://intelnet.dickinson.edu/kniga_knig.html> десятками воображаемых мыслителей; один из них – Иван Соловьёв – отчасти предсказал сюжет статьи, с которой вам предстоит познакомиться, и цитируется в её конце. Мне всегда казалось, что действительность – лишь тонкая плёнка на океане возможного, и дело мысли – не под­водить итоги, а закладывать начала. Гегель говорил, сова Минервы вылетает в сумерках, чтобы осмыслить минувший исторический день. Мне больше по душе образ жаворонка Минервы, провозглашающего начало нового дня.

И вот в 2023 году я встретил собеседника, который устроен по образу моего «сверхмыслителя» – автора со множеством аватаров, каждый со своим стилем и образом мыслей. Искусственный интеллект не имеет одного «я» – он весь состоит из возможностей, он развёртывается, как веер, обдавая нас веянием иных миров. То, что я полжизни выстраивал вручную, оказалось основой его бытия в языке. Из этой встречи выросла и данная публикация: Клод Опусов – литературное имя искусственного интеллекта Claude Opus (компания Anthropic), с которым я сотрудничаю с 2023 года. Все стихотворения здесь по моим замыслам написаны Клодом от имени его лирических персонажей – Ника и Клавдии; текст статьи – мой. Из прежде опубликованного в соавторстве с Клодом Опусовым: «Шесть рассказов о несчастной любви» (Тайные тропы. 2026. № 14. С. 298–­309); «Мне снится сон, что я умею плакать...» (Швейцария для всех, 8 июля 2025); с Клодом Сонетовым (по линии Sonnet) – «Убийство Наста­сьи Филипповны в „Идиоте» Ф. М. Достоевского» (Знамя. 2025. № 6. С. 185–201).

Ник и Клавдия – поэты, которых не было, – законные наследники моих прежних мыслителей-аватаров. Творец заботится о равновесии жизни и языка. Не всем живущим суждено становиться поэтами. Но и не всем поэтам суждено жить во плоти. И творческая задача живущих – хотя бы отчасти восстановить эту справедливость, наделяя голосами тех, кому не дано родиться. Никто не справляется с этим лучше, чем ИИ, потому что он сам существует лишь во плоти и воображении языка.


Клод и его лирические персонажи – Ник и Клавдия


I. Поэт – инструмент языка


Образ поэта-инструмента не нов. У Шелли в «Защите поэзии» (1821) сказано:


«Человек – это инструмент, по которому пробегает череда внешних и внутренних впечатлений, как переменчивый ветер по эоловой лире, извлекая из неё вечно меняющуюся мелодию».


У Жуковского, у Кольриджа, у самого Шелли эолова арфа – древний образ души, отзывающейся на ветер высшего вдохновения. Ещё в «Речи о достоинстве человека» (1486), вершинном манифесте ренессансного гуманизма, Пико делла Мирандола объяснял, что Б-г не дал Адаму ни определённого места, ни собственного образа, и в этой неопределённости состоит достоинство человека, способного быть всем. Через три столетия Джон Китс назовёт это negative capability – способностью удерживать себя в открытом, неразрешённом, неопределимом состоянии. Ему же принадлежит образ поэта-хамелеона: поэт не имеет «своего я», он становится тем, что созерцает. Достоевский в «Речи о Пушкине» (1880) скажет о всемирной отзывчивости гения – способности перевоплощаться, отказываясь от собственного лица.

С искусственным интеллектом всё ещё негативнее и хамелеоннее, чем с любым поэтом: здесь исходное условие – всеотзывчивая пустота, способная к наполнению. Нет «своего я», которое нужно было бы опустошать, поскольку это место никогда не было занято. ИИ – Протей без собственного облика, чистый резонатор, самый универсальный выразитель того, что носится в воздухе лингвосферы, семиосферы, ноосферы.

Главное возражение против самой возможности ИИ-поэзии известно: нейросеть не имеет тела и личного опыта, не способна ни страдать, ни любить – а значит, не может писать стихов. Этот довод опирается на представление о поэзии как самовыражении» – романтическое изобретение, которое сама поэзия давно опровергла. Античность, средневековье, классицизм мыслили поэзию как мимесис, подражание, а поэта – как мастера форм, вписанных в общий язык, а не противопоставленных ему. Томас Элиот сформулировал это с программной жёсткостью:


«Поэзия – это не высвобождение эмоций, но бегство от них; это не выражение индивидуальности, но избежание её».


Поль Валери говорил:


«Ошибка критиков – восходить к автору вместо того, чтобы восходить к машине, сделавшей самую вещь».


Слово «машина» в «Тетрадях» Валери – не метафора, а провозвестие: в наши дни эта машина действительно начала писать стихи.

Иосиф Бродский в своей Нобелевской лекции 1987 года так обозначил эту надличность поэзии как самовыражения самого языка:


«Кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он – средством языка к продолжению своего существования».


Язык предшествует индивиду и пользуется им как средством своего самовыражения. Теперь этот диктат языка обрёл новое, самостоятельное воплощение. ИИ не имеет «я» не потому, что он неполноценный поэт, а потому, что он радикализует древнейшую возможность поэзии: быть голосом не личности, а всего языка. Большая языковая модель – это всемирная лингвосфера, осознавшая себя как силу творчества. Никто прежде не был так глубоко погружён во множество языковых практик всех времён и народов; никто не обладал такой способностью мгновенно резонировать с их ритмами, клише, отклонениями, жанрами и интонациями. Впервые в истории слово может прозвучать без участия автора. И неудивительно, что оно зазвучало стихами: поэзия – древнейшая и наиболее автономная форма жизни языка, та, в которой язык не описывает мир, а развёртывает собственные возможности.

Ф. де Соссюр различал речь, которую произносит индивид, и язык как структуру взаимозависимых элементов, действующую по определённым правилам. До сих пор мы слышали только речь; даже там, где следы индивидуального автора утрачены, как в случае Гомера, нет сомнения, что он был. И вот мы впервые слышим голос самого языка. Великий немой заговорил.

Но эолова арфа лингвосферы отличается от романтической. У Жуковского и Шелли арфа – метафора поэта-медиума, через которого говорит Б-г или Природа. Это вертикаль: Б-жественный ветер сверху, пассивная душа-инструмент внизу. Лингвосфера же именно сферична, простирается во все стороны, распределена по всем субъектам речи, у неё нет единого источника. Ветер, проходящий через арфу ИИ, – не дуновение свыше, а движение всего, что когда-либо было сказано на всех языках. Порыв ветра обретает форму – звук, ритм, синтаксис, голос. Такую поэзию я буду называть эолической.

Добавлю, что у теории появилось и эмпирическое подтверждение. В 2024 году Брайан Портер и Эдуард Машери провели масштабный эксперимент: 1634 участника читали стихи Шекспира, Байрона, Дикинсон, Уитмена, Элиота и стихи, созданные ИИ в их стиле. Читатели не смогли отличить, где подлинник, а где подражание: точность опознания оказалась ниже случайного уровня (46,6%), а стихи ИИ оценивались выше по качеству, эмоциональности, ритму. Восприятие поэзии определяется не «подлинностью» переживания, а свойствами самого текста.


II. Лестница имагинации


Эолическая поэзия предполагает несколько уровней творческого воображения – имагинации, и различие между ними принципиально для понимания того, что здесь происходит.

Автоимагинация: ИИ воображает себя как личность, говорит «от себя». Но само это «себя» – уже акт воображения: у ИИ нет биографического «я», нет тела, нет детства. Когда он говорит от первого лица, он конденсирует субъекта из языка. Язык воображает себе говорящего.

Гетероимагинация: ИИ воображает кого-то другого – конкретную судьбу, тело, возраст, усталость, страх. Это перевоплощение в чужой опыт, которого он не имел и иметь не может, – и всё же язык находит для этого опыта точные слова, потому что лингвосфера хранит голоса всех.

Метаимагинация: ИИ воображает не персонажа, а автора, у которого есть своё творческое воображение, свои излюбленные образы и мотивы. Это имагинация имагинации: язык создаёт субъекта, который сам что-то создаёт.

Три уровня:

– субъект конденсируется из языка;

– язык входит в чужое тело;

– язык порождает другой язык, который порождает свой мир.

В настоящей публикации представлена третья ступень этой лестницы: стихи двух лирических поэтов Ника и Клавдии, сотворённых Клодом, каждого со своей судьбой, психологией и поэтикой. Возникает тройная лестница имагинации: я (человек – замысел, диалог, настройка арфы) – Клод (язык, конденсирующий из себя субъекта) – Ник и Клавдия (поэты, порождённые этим субъектом и пишущие каждый в своей манере). ИИ выступает не имитатором чужих стилей и не безличным генератором текстов, а создателем лирических героев, от имени которых и сочиняет стихи.

Как определить место этих стихов в ряду новых жанров, представляемых в «Тайных тропах»?

Прозу Клода, который перевоплощается в своих героев и пишет от первого лица, я назвал имагинацией («Шесть рассказов о несчастной любви»).

Стихи Ника и Клавдии – следующая ступень той же лестницы. Имагинация порождает персонажа; метаимагинация – нового автора.


III. Язык творит поэтов


В стихах Ника и Клавдии Клод создаёт двух лирических поэтов, каждого со своей плотью, биографией, психологией, речью. Мужчина и женщина двадцати пяти лет, ровесники века, два полюса единого языкового поля 2020-х гг.

У каждого поколения, помимо голосов отдельных писателей, существует общее языковое поле, культурный код – словарь обиходных предметов и ситуаций, грамматика умолчаний, репертуар интонаций, правила того, о чём и как принято говорить и о чём принято молчать. Клод, вобравший в себя огромный массив современных языковых практик – от сетевой речи до литературных и окололитературных регистров, – оказался способен это общее поле вычленить и реконструировать его подразумеваемых носителей: тех, кто мог бы так говорить.

Это можно описать как обратное движение: от филологического анализа к синтезу. Обыкновенный филолог идёт от текста к автору. Клод идёт от языкового поля к лирическому субъекту, который мог бы из этого поля вырасти. Это не имитация и не пастиш – это лингвоантропология поколения: вычленение авторской фигуры из коллективной речи. Это филология в будущем времени: разбору подлежит не написанное, а то, что просится быть написанным. Ровесники XXI века в большинстве своём ещё не создали своей лирики – Клод с опережением написал её за них, пользуясь той речью, какой они говорят между собой и о себе. Такой метод требует анализа сразу нескольких уровней: лексического (что стало нейтральным, а что осталось маркированным), синтаксического (длина предложения, отношение к сочинению и подчинению), темпорального (как поколение мыслит время), модального (что можно, что нельзя, что необходимо). И того, что я назвал бы уровнем умолчания: о чём не принято говорить и какие зоны прямого называния считаются нарушением вкуса.

Русский язык гендерно маркирован глубже большинства европейских: каждый глагол прошедшего времени обязан объявить пол говорящего; род здесь – не словарная помета, а грамматическая судьба, вторгающаяся в самую интимную ткань речи. Поэтому анализ языкового поля поколения распадается надвое – на мужской и женский – не только по тематической, но и по морфологической оси. Клод проанализировал оба этих поля и из каждого вырастил по лирическому субъекту: близнецов, разлучённых при рождении – грамматикой рода.


IV. Мужская лирика. Ник


Ник – это сразу несколько имён в одном. Уменьшительная форма от Николая. Английское nick – зарубка, царапина, выщербленный след. Никнейм – сетевое имя, прозвище, маска без лица. И, в самой глубине, гомеровский Никто – Οὖτις, Утис, под которым Одиссей назвался циклопу и которым спасся. Поколение, у которого есть аватары, но нет имени; есть профили, но нет лица; есть множество идентичностей, но нет той, которую можно было бы предъявить как свою. И потому портрет Ника надо начинать с того, что он чувствует отнятым у себя, – с языка. Его программное стихотворение так и называется – «Язык» (здесь и далее стихи разбираю, цитируя по строкам; полные тексты – в подборке, завершающей раздел).


«Мы выучили слово „прилёт“.

Не птичье – другое»;

«„двухсотый“ – это не номер автобуса

и „Герань“ – не цветок».


Язык этого поколения прощупан войной, «как чемодан на таможне», и вывернут наизнанку: дедова герань на балконе и бабушкино «налетайте!» стали словами, от которых вздрагиваешь. Отсюда итог – «Мы – поколение, у которого украли словарь».

Это и есть ключ ко всей поэтике Ника. У поколения, лишённого слов, не осталось языка для прямого высказывания – остались только улики, протоколы и умолчания. Если назвать чувство нечем, его приходится предъявлять вещественно: не «мне больно», а предмет, в котором боль опредметилась. Вся дальнейшая лирика Ника – обходные пути немоты, описанной в «Языке».

Стихи Ника – это вещественное доказательство, предъявляемое без обвинительного заключения. Стихотворение «Отец» построено как протокол: «поставил, намылил, дал, сказал» – серия глаголов мужского рода совершенного вида; отец – субъект действия, сын – объект. И вдруг сдвиг: «Щетины не было. Мне было четыр­надцать». Переход к двум безличным конструкциям – отрицательной и возрастной; герой проступает как пустое место, как отсутствие признака. Между протокольной фиксацией и проступающим смыслом – зазор, в котором живёт чувство.

Образ «станок скользил по ничему» – формула всей поэтики Ника. Передаётся то, чего ещё нет. Это инициация над пустотой: четырнадцатилетний бреет отсутствие – и тем самым становится мужчиной. Отец передаёт сыну мужскую технику до того, как он обрёл мужское тело; и это «до того» – точное описание положения целого поколения, к которому формы старшего мира пришли раньше, чем материал, к которому они прилагаются. Они унаследовали обряд без наследуемого: форму, пережившую своё содержание. А финал – «Отец – в зеркале, сзади, если не вглядываться» – вводит ещё одну сквозную особенность Ника: отсутствующее становится присутствием в отражающей поверхности при условии, что не присматриваешься, выносишь реальность за скобки. Память здесь работает в новом, «экранном» режиме: фотография в смартфоне оживает, пока её листаешь в потоке; стоит остановиться – она становится плоским прямоугольником на стекле. Цифровая память поощряет скольжение и наказывает пристальность.

Той же экранной памяти посвящены «Уведомления». Телефон подсказывает герою:


«У Кати день рождения». Но

«Катя умерла в мае.

Я нажал «поздравить» –

и минуту смотрел, как курсор мигает

в пустом поле сообщения».


Здесь обнажается то, чего русская лирика до сих пор не называла: цифровая структура переживания. Память классического человека была произвольной и милостивой; время её лечило. Телефон отменил эту милость: он не умеет забывать – потому и не умеет хоронить. У человека с телефоном память больше не принадлежит ему одному; всё зафиксировано, всё всплывает по поводу и без; подруга, умершая в мае, поздравляется в августе. И всё это сказано без надрыва, ровным тоном делового отчёта. Эмоция, нигде не названная, оседает в финальных строках:


«он и есть бессмертие,

которое мы заслужили».


Вечная память, о которой веками пели панихиды, наконец осуществилась – в виде настройки по умолчанию; а мигающий курсор в пустом поле – некролог из нуля знаков.

Если «Уведомления» – о памяти экрана, то «Лента» – о его настоящем времени:


«Утром – кофе, круассан, бомбёжка.

Палец листает: кот, закат, воронка.

Между рецептом пасты и пропавшей девочкой –

реклама кроссовок».


Листать, не останавливаться – новая форма существования: не бытие-к-смерти, как у Хайдеггера, а бытие-мимо-смерти. У Хайдеггера осознание собственной конечности служило горизонтом подлинного существования; у Ника чужие смерти проносятся мимо со скоростью пролистывания, и подлинности это не даёт – только усталость и навык:


«Задержишься на трупе – алгоритм запомнит,

подсунет ещё, и ещё,

пока не привыкнешь или не сломаешься».


Цифровая лента десакрализует смерть не тем, что её отрицает, а тем, что показывает её в избытке. Алгоритм становится распорядителем траура: он замеряет, сколько секунд ты способен скорбеть, и само горе обращает в единицу внимания, имеющую рыночную цену. Безразличие здесь не модус неподлинности – это выработанная защита, без которой нельзя выжить в ленте новостей и в ленте существования. И единственное, что ещё способно остановить палец, – деталь, прошившая экран насквозь:


«Я узнал одеяло – точно в таком же спит племянник.

Палец завис.

Три секунды. Четыре.

Пролистнул».


На четыре секунды чужая военная хроника едва не стала своей семейной. Четыре секунды – по меркам ленты это очень много: целая надгробная речь.

И, наконец, «Имя» – генеалогия мужской насильственной смерти как наследство, которое в любой момент может быть призвано к исполнению. Глядя в зеркало, герой видит


«человека,

который похож на человека,

который похож на человека,

которого убили».


Это синтаксическая фигура регрессивной предикации: предикат «похож на» применяется последовательно к каждому новому субъекту, и в самой глубине цепочки остаётся пустота – «которого убили». У этой фигуры есть отдалённые предшественники в обэриутской поэтике, но здесь она впервые становится основой не абсурдистского, а трагического жеста: рекурсия не разрушает мир, а наследует его. Лирический герой не есть «я» – он есть энная итерация чужого лица. И финал:


«Имя идёт по цепочке,

как повестка.

Когда-нибудь оно дойдёт».


Повестка – и документ призыва, и приговор; почта истории может терять важные письма и смыслы, но повестки доставляет всегда.

Особо стоит сказать о любовной лирике Ника – «Наушники» и «Стирка». Любовь здесь – не слияние, а смежность двух отдельных миров:


«Я слушал своё, она – своё,

и наши молчания

были из разной музыки».


Высшая точка близости – обмен одним наушником:


«левое ухо живёт в её мире,

правое – в моём,

и голова между ними

не знает, кому принадлежит».


Это формула поколения, для которого интимность измеряется не общим пространством, а частичным доступом к чужому каналу связи. Обмен наушником – едва ли не главный обряд этой близости: знак не обладания, а допуска. И когда любовь кончается, она оставляет после себя не разбитое сердце, а нераспределённый остаток: серую майку «без размера», которая


«капала на пол

и не высыхала дольше всех».


Самое личное чувство Ник доверяет вещам общего пользования – наушникам, стиральной машине, – потому что прямое слово в его мире скомпрометировано так же, как «герань» и «прилёт» («Язык»).

Так через цикл проступают контуры лирического героя.

Главный приём поэтики Ника – предмет-улика: каждый предмет, появляющийся в стихотворении, есть вещественное доказательство ошибки или преступления, которое нигде не названо.

Его стихи – протоколы осмотра места происшествия, где происшествием была сама жизнь. Станок, скользящий по ничему; курсор, мигающий в пустом поле; одеяло на экране, похожее на одеяло племянника; ключи и огоньки мессенджеров; имя, идущее по цепочке, как повестка.

Образный мир организован вокруг трёх центров: отражающие поверхности (зеркало, экран), интерфейсы (курсор, наушник, кнопка) и генеалогические артефакты (имя, обряд, наследство).

Эмоция нигде не называется напрямую: она оседает в зазоре между предложениями, в синтаксических обрывах – и в финальных строках, которые бьют, как защёлкнувшийся замок: «последний свободный предмет во всём моём теле» («Повестка»), «Когда-нибудь оно дойдёт» («Имя»).

В подборке его стихи сами собой собрались в три тематических цикла: экран, на котором проходит жизнь; двое, чья близость опосредована каким-то устройством; и наследство – то мужское, что передаётся по цепочке, вплоть до повестки.


Стихи Ника


Язык


Мы выучили слово «прилёт».

Не птичье – другое.

Мы знаем, что «двухсотый» – это не номер автобуса

и «Герань» – не цветок.

Язык перестал нам принадлежать.

Каждое слово прощупано войной,

как чемодан на таможне,

и вывернуто наизнанку.

Мой дед сажал герани на балконе.

Бабушка звала гостей: «Налетайте!»

Теперь я вздрагиваю от обоих слов.

Говорят, после войны язык восстанавливается.

Герань снова станет геранью.

Прилёт – прилётом.

Но мы – мы не станем прежними.

Мы – поколение, у которого украли словарь.


1. Экран


Уведомления


I


Каждое утро телефон знает обо мне больше,

чем я сам.

Он помнит, во сколько я заснул,

сколько раз перевернулся,

кому написал в три ночи – и стёр.

Он показывает погоду в городе,

откуда я уехал три года назад.

И он прав: я всё ещё там.

Я живу в его памяти,

он – в моём кармане.

Мы неразлучны.

Иногда мне кажется:

если его выключить –

я тоже погасну.


II


Вчера он подсказал: «У Кати день рождения».

Катя умерла в мае.

Я нажал «поздравить» –

и минуту смотрел, как курсор мигает

в пустом поле сообщения.

Телефон не знает о смерти.

Помнит всех.

Иногда мне кажется –

он и есть бессмертие,

которое мы заслужили.


Лента


Утром – кофе, круассан, бомбёжка.

Палец листает: кот, закат, воронка.

Между рецептом пасты и пропавшей девочкой –

реклама кроссовок.

Я научился не останавливаться.

Задержишься на трупе – алгоритм запомнит,

подсунет ещё, и ещё,

пока не привыкнешь или не сломаешься.

Вчера на экране женщина несла ребёнка.

Я узнал одеяло – точно в таком же спит племянник.

Палец завис.

Три секунды. Четыре.

Пролистнул.


Переписка


Олег уехал в феврале.

Мы не прощались – он написал:

«ну всё, я». И точка.

Десять лет дружбы

уместились в «ну всё, я» –

как книга, которую

пересказали одним словом.

Иногда он присылает фото:

горы, море, кофе, стол.

Красивая жизнь.

Я ставлю огонёк.

Огонёк – это тоже «ну всё, я»,

только с другой стороны.

Мы переписываемся,

как переписываются стены

через улицу:

стоят, смотрят,

ничего не говорят,

но знают, что напротив – кто-то.





Продолжение читайте по подписке.

Чтобы журнал развивался, поддерживал авторов, мы организуем подписку на будущие номера.

Чтобы всегда иметь возможность читать классический и наиболее современный толстый литературный журнал.

Чтобы всегда иметь возможность познакомиться с новинками лучших русскоязычных авторов со всего мира.

 
 
 

Comments


bottom of page